Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 121

— Только обещайте мне не заходить в палату.

Она кивнула:

— Обещаю.

— И уходя, оставьте на столе записочку: «Согласна». Или: «Да». Условились?

Она все еще молчала, склонив голову набок.

Илья Васильевич потоптался у двери; как всегда, если ему чего-нибудь хотелось, он не умел этого скрыть.

Круглова снова подошла к окну.

— А действительно через неделю будет готово? Нет, раньше чем через две недели меня не отпустят, — тихо сказала она. — Вдруг снимусь с места, порушу все, а въезжать некуда…

Степняк просиял:

— Значит, по рукам? — Он быстро пересек комнату и встал рядом с нею у окна. — Люблю решительных людей. А насчет комнаты — мое слово твердое. Можете у Машеньки спросить.

Она серьезно пожала протянутую руку и вдруг рассмеялась своим легким, рассыпчатым смехом:

— До чего удивительно! Час назад вы меня разорвать готовы были… «Считайте себя уволенной!» А теперь и правда сможете уволить.

— Нет, — сказал Степняк, — теперь не уволю.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Львовский пришел в партком, чтобы заплатить членские взносы, и застал там плачущую Юлию Даниловну. Она сидела на своем обычном месте за столом, откинувшись на спинку стула, и слезы, как дождевые капли, сползали из-под ее опущенных век.

Эти безмолвные слезы и лицо, словно пропитанное горечью, были совершенно несовместимы с привычной, ровной сдержанностью Лозняковой.

Она, видимо, не слышала шагов Львовского по коридору, не заметила, как открылась слабо притворенная дверь. Она, наверно, даже забыла, что сидит в парткоме, куда каждый может зайти.

Первым движением Львовского было закрыть дверь, Так — легче всего. И для нее, и для него самого. «Ничего не видел, ничего не знаю…» Но Львовский не любил легких путей. Поэтому он пересилил себя и остался стоять в дверях, ожидая, когда Юлия Даниловна шевельнется, поднимет глаза, почувствует его присутствие. Но она продолжала сидеть неподвижно, и Львовский, нарочито громко хлопнув дверью, вошел в комнату.

— Это я, — сказал он будничным голосом, — хочу заплатить январский взнос. Но вот вижу… В общем, я сейчас уйду. Только сначала скажите: что-нибудь с Сергеем Митрофановичем?

Отвернув лицо и роясь в сумочке, она отрицательно помотала головой.

— Тогда, значит, Кира?

Уже не таясь, она быстро и настороженно посмотрела на Львовского:

— Почему вы решили?

— Понял кое-что на новогоднем кинопросмотре…

Снова опустив глаза, она с удвоенным вниманием принялась рыться в сумочке.

— Вы зря ищете свой платок там, — Матвей Анисимович вытянул из-под небрежно свернутой газеты сиренево-желтый мокрый носовой платочек. — Вот он.

Лознякова слабо улыбнулась:

— А вы всегда все угадываете?

— К сожалению, не всегда. Но насчет Киры я догадался сразу, только не осмелился… В общем, надо было раньше поговорить. Можно сесть?

Она кивнула.

— Боюсь, никакой разговор не поможет.

Матвей Анисимович неторопливо расстегнул халат и вытащил из брючного кармана портсигар. Это был старый, видавший виды серебряный портсигар с рельефной лошадиной головой на крышке.

— Хотите закурить?

— Нет, у вас действительно дар ясновидения! Я же не курю.

— А сейчас хотите. — Матвей Анисимович щелкнул зажигалкой. Зажигалка тоже была старая, похожая на слоеный мармелад, из разноцветных пластинок плексигласа.

— Фронтовая? — спросила Лознякова.

— Фронтовая.

— У нас тоже были такие. А потом их почему-то перестали делать.

Неумело раскуривая папиросу, она старалась увести разговор в сторону, но Львовский не поддался.

— Юлечка Даниловна, почему у вас не ладится с Кирой?

— Если б я знала!

— А история ее вам известна?

— Конечно. Но она считает себя родной дочкой Сергея. Ей всегда говорили, что ее мать погибла на фронте.

Львовский, запрокинув голову и пуская в потолок облачка дыма, ответил не сразу.

— Вы думаете, она ревнует?

— Не знаю… Я ничего у нее не отняла! Наоборот, стараюсь дать ей как можно больше…



— А она?

— Она ничего не хочет брать. Ничего!

— Она это говорит?

— Она всячески показывает. И чем дальше, тем хуже.

— В каком смысле?

Юлия Даниловна принялась складывать разбросанные на столе бумажки.

— Понимаете, в отдельности, всё — мелочи. А вместе — невыносимо. Дошло до того, что я боюсь… не решаюсь пригласить к нам Степняка с женой, хотя Илья Васильевич раза два уже заговаривал о том, что пора устроить встречу старых фронтовиков. Еще подумает, что Сергей не хочет или зазнался… А я не решаюсь из-за Киры. Она может поставить всех в очень неловкое положение.

— Сергей Митрофанович знает?

У Лозняковой опять глаза наполнились слезами.

— От меня он ничего не знает. А сам многого не замечает. Знаете, как мужчины дома… — Она, вдруг усмехнулась сквозь слезы. — Жалуюсь мужчине на мужскую слепоту.

Матвей Анисимович невесело вздохнул:

— Какой я мужчина? Я — врач, товарищ, подруга… В общем, удобная жилетка, в которую можно выплакаться.

— Что я и делаю. — Юлия Даниловна убрала в ящик стола собранные бумажки и достала ведомость. — Ну, давайте получу взнос. А то вы домой опаздываете. За январь?

— Погодите минутку… — Львовский встал, прошелся по комнате.

За окном уже стемнело, он и в самом деле опаздывал. Но разве можно оставить все это так? Зачем тогда было начинать разговор?

Лознякова покачала головой:

— Бросьте, Матвей Анисимович, все равно ничего не придумаете. И вообще, вам хватает своих забот.

Львовский, не отвечая на ее слова, спросил:

— Вы сегодня дежурите?

— Нет.

— Сергей Митрофанович дома?

— Он придет часов в одиннадцать. Его пригласили на общегородской вечер строителей.

— А вы собираетесь домой?

Она опустила глаза:

— Попозже. Столько всяких дел…

— Избегаете оставаться наедине с Кирой?

Юлия Даниловна, хмурясь, пробовала на полях газеты перо. Перо капризничало.

— Вечно засыхают чернила… Давайте же партбилет. С какой суммы платите?

Львовский глуховато засмеялся.

— Меня этим не проймете, я бесчувственный. — Он вернулся от окна и сел, удобно облокотившись на стол. — Скажите лучше, как вы впервые пришли в дом Задорожного?

От удивления Лознякова положила ручку.

— Впервые? Самый-самый первый раз?

— Вот именно. Кира уже знала?

— Что мы поженимся? Да мы сами не подозревали об этом!

Львовский опять вынул портсигар и, уже не предлагая Юлии Даниловне, закурил новую папиросу.

— Слушайте, Юлечка Даниловна, мы с вами оба врачи и понимаем, как важен точный анамнез. Расскажите хоть разок о себе. Все расскажите. И поподробнее.

Она недовольно спросила:

— Зачем?

— Затем, что ум — хорошо, а два — лучше.

— Есть и другая пословица: «Чужую беду руками разведу, а свою…» В общем, Матвей Анисимович, если говорить правду — не выношу, когда мне сочувствуют.

Помимо воли Лозняковой, последние ее слова прозвучали вызывающе. Она украдкой глянула на Львовского: обиделся?

Но он добродушно поправил:

— Вы, должно быть, хотели сказать, что не любите соболезнований? Русский язык очень богат: сочувствие, сострадание, соболезнование — понятия как будто и однородные, а сколько в них оттенков…

— Ох, не знаю! — Юлия Даниловна заколебалась.

Конечно, если уж рассказывать кому-нибудь, то именно Львовскому: и умен, и сердечен, все поймет. Но она и в самом деле боялась сочувствия. Сочувствие расслабляет. Если человек ищет сочувствия, значит, он перестал надеяться на себя. Она слишком привыкла к той ровной сдержанности, которой давно, пятнадцать лет назад, еще в госпитале, отгородилась от всеобщего сочувствия. Она возненавидела сострадание, когда, очнувшись на госпитальной койке, по испуганно-жалостливым лицам сестер и нянечек, по чересчур бодрым интонациям врача поняла: случилось нечто непоправимое и ужасное. Она еще не знала — что. Она еще не успела разобраться, где страшнее боль — в замотанной бинтами голове или в ноге, которой почему-то было немыслимо пошевелить; еще путались мысли, еще ей казалось, что она слышит нарастающий и гнетущий свист мины — последнее сохранившееся в ее памяти воспоминание.