Страница 2 из 3
Все еще улыбаясь, она подвела меня к пластиковой кушетке и села рядом.
— Южная Америка, — прошептала она, закатывая от восторга глаза, — в джунглях. Такие жучки — жуки-убийцы, так их называют; дико, правда? Эти жучки кусают тебя, а потом, когда насосутся твоей крови, они идут на горшок рядом с ранкой. Когда ты чешешь укус, все это попадает тебе в кровь, и где-то через год или двадцать у тебя болезнь, напоминающая помесь СПИДа и малярии.
— А потом ты умираешь, — сказал я.
— А потом ты умираешь.
Ее тон вдруг стал рассудительным. Она больше не улыбалась. Что я мог сказать? Я погладил ее руку, улыбнулся и подыграл ей.
— А как же ам-ам? Что на обед?
Был подан холодный крем-суп из тофу и моркови и крошечные сэндвичи с чечевичной икрой, а также чесночное суфле с экологически чистыми овощами. Потом был коньяк, телевизор с большим экраном и фильм под названием «Мальчик в пластиковом пузыре» про ребенка, росшего в полностью асептической среде, потому что он родился без иммунной системы. К нему нельзя было прикоснуться. Малейший чих мог его убить. Бреда всхлипывала первые полчаса, потом надавила на мою руку и в голос зарыдала, когда мальчик выполз из своего пузыря, подцепил примерно 37 болезней и умер перед рекламной паузой.
— Я смотрела этот фильм шесть раз. Что за жизнь! Прекрасная жизнь! Скажи, разве ты ему не завидуешь?
Я ему не завидовал. Я завидовал агатовому кулону, болтавшемуся у нее меж грудей, о чем честно и сообщил.
Она могла бы хихикнуть, вздохнуть или опустить глаза, но она не сделала ничего такого. Она бросила на меня долгий, медленный взгляд, будто бы решала что-то, а затем позволила себе зардеться. «Я сейчас», — сказала она таинственно и выскользнула в ванную.
Меня как током ударило. Вот оно, наконец. После всех признаний, съеденных обедов, посещенных музеев и просмотренных фильмов мы наконец-то сольемся в благодатном высшем проявлении близости и любви.
Мне стало жарко. Капли пота выступили у меня на лбу. А потом свет вдруг померк — и вот она, у выключателя.
Она по-прежнему была в кимоно, но ее волосы были прилизаны еще сильнее, уложены в тугую спираль на макушке, словно она собралась купаться. И она что-то держала в руке — тонкий пакет, завернутый в пластик.
— Когда ты влюблен, ты занимаешься любовью, — сказала она, присаживаясь рядом. — Это естественно.
Она вручила мне пакет.
— Не хочу, чтобы у тебя создалось превратное впечатление, — продолжила она глухим голосом, — только из-за того, что я осторожна и скромна, и из-за того, что в мире так много, как бы это сказать, грязи, но у меня есть и страстная сторона. И я люблю тебя. Кажется.
— Да! — воскликнул я, заключив ее в объятия и совсем забыв про пакет.
Мы поцеловались. Я погладил ее затылок и ощутил что-то странное — какую-то липкую рябь, будто ее кожа превратилась в пленку для упаковки продуктов — и тут она положила руку мне на грудь.
— Погоди, — выдохнула она. — Ты забыл эту… эту штуку.
— Штуку?
Свет был приглушен, но я видел, как она снова покраснела. Как она была мила в тот миг — моя сиротка Эмили, моя викторианская принцесса!
— Она из Швеции, — прошептала Бреда.
Я посмотрел на пакет у себя на коленях. Там была какая-то прозрачная пластиковая пленка, сложенная на манер большого мусорного мешка. Я поднял ее к глазам. В голове мелькнула какая-то дикая мысль.
— Это самая новая штука, — затараторила она, — самая безопасная… В смысле, никакая зараза не…
Мое лицо пылало.
— Нет, — ответил я.
— Но это же презерватив, — залилась она слезами. — Мой доктор мне их достал, они… они шведские!
Ее лицо скривилось, и она зарыдала так, что кимоно распахнулось, и я увидел, как «штука» облегает ее возбужденные соски. Полная защита.
Я был оскорблен — признаюсь. И не из-за ее навязчивого страха перед микробами и заразой, а из-за того, что она не доверяла мне. Я был чист. Я был квинтэссенцией чистоты. У меня было хорошее здоровье и умеренные привычки. Я менял трусы и носки ежедневно, а иногда и дважды в день. И работал я в офисе — с чистыми, хрустящими, ясными цифрами, управляя сетью обувных магазинов моего покойного отца (а умер он тоже чисто, в 75 от инфаркта миокарда).
— Но, Бреда, — сказал я, пытаясь утешить ее и поглаживая ее затянутую в пластик грудь, — разве ты мне не доверяешь? Разве ты мне не веришь? Разве… Разве ты меня не любишь?
Я схватил ее за плечи и заставил посмотреть мне в глаза.
— Я чист, Бреда. Поверь мне.
Она отвернулась.
— Сделай это ради меня, — сказала она тихо-тихо. — Если ты правда меня любишь.
В конце концов, я сделал это. Я посмотрел на ее рыдания, на прилипшую к ее телу пленку и сделал это. Она помогла мне облачиться в «штуку», проделала две дырочки для ноздрей, застегнула пластиковую молнию на спине. Мне показалось, что я надел гидрокостюм. И все остальное — томление, нежность и сладкий плен — было таким, как я надеялся.
Почти.
На следующий день она позвонила мне с работы. Я прикидывал данные по продажам и думал про нее. «Привет», — проворковал я в трубку.
— Ты просто должен это услышать!
Судя по голосу, у нее кружилась голова от восторга.
— Ага, — сказал я, прерывая ее страстным шепотом. — Прошлая ночь… Это было нечто!
— Ах, да. Да, прошлая ночь. Да, особенное. И я люблю тебя, правда…
Она остановилась перевести дыхание.
— Но ты вот что послушай! Мне только что прислали текст от одного человека и его жены, они живут среди туарегов Нигерии — это такие люди, которые идут за своими стадами и подбирают за ними навоз, чтобы разжигать костры, представляешь?
Я издал неопределенное урчание.
— Ну вот, и хижины свои они тоже делают из навоза, ну не дикость ли? И вот еще: как ты думаешь, что они едят, когда урожай не задается, а скотина еле стоит на ногах?
— Дай угадаю… Навоз?
— Да! Да! — взвизгнула она. — Нет, ну это же уж слишком? Они едят навоз!
У меня был припасен для нее сюрприз, болезнь, о которой мне рассказал знакомый врач.
— Онхоцеркоз, — сказал я. — Слыхала про такой?
— Расскажи! — голос ее заметно дрожал.
— В Южной Америке и в Африке. Тебя кусает муха и откладывает яйца тебе в кровь, а когда приходит время, личинки — такие маленькие белые червячки — лезут в твои глаза, прямо под сетчатку, так что ты видишь, как они там дергаются.
На другом конце линии повисла тишина.
— Бреда?
— Это ужасно. Это просто ужасно.
Я растерялся.
— Но я подумал… Прости.
— Послушай, — к ней снова вернулось самообладание. — Вообще-то я звоню, потому что люблю тебя. Кажется, я люблю тебя и поэтому я хочу, чтобы ты кое к кому сходил.
— Да не вопрос.
— Я хочу, чтобы ты сходил к Майклу. Майклу Мэлони.
— Не вопрос. А кто это?
Она поколебалась мгновение, будто понимала, что заходит слишком далеко.
— Мой врач.
Над любовью надо работать. Надо покоряться, надо делать маленькие поправки, уступки, даже жертвы; любовь без жертвы — это ничто. Я пошел к доктору Мэлони. А почему нет? Я ел тофу, болтал о лепре и шистосомозе, словно у меня от этой дряни иммунитет, и занимался любовью в мешке. Если Бреде так лучше, если это хоть как-то облегчит снедающие ее страхи, то оно того стоит.
Доктор принимал в Скарсдейле, у себя дома — в псевдотюдоровском особняке, окруженном дубами, древними, как «крайслер» моего дедушки. Он был еще молод — под 40, наверно, — с рыжей бородкой и в огромных очках в прозрачной оправе. Он принял меня в тот же день, как я позвонил, и встретил у дверей лично.
Он оценивающе посмотрел на меня, бормоча «ага, ага» в бороду, и затем с помощью сестер, мисс Арчибальд и мисс Сливовиц, произвел надо мной кучу манипуляций, от которых обалдел бы и астронавт.
Сперва мне обмерили все — фаланги пальцев, череп, пенис и мочки ушей. Затем обследовали ректум, сняли энцефалограмму и взяли мочу на анализ. А потом были тесты. Стресс-тесты, тесты на аллергию, тесты рефлексов, тесты объема легких, рентген, подсчет сперматозоидов и опросник в 24 страницы убористого текста. Конечно, Мэлони взял на анализ и кровь — проверить, нет ли каких инфекций.