Страница 50 из 52
– А всё почему? – сказал он сам себе вслух. – Потому что Сталина забыли! Был бы вам Сталин – летали бы сейчас, а так вот сидите и ползайте по же-дэ! Тараканы буржуазные, мешочники, мать вашу!
Вагон, впрочем, отнюдь не полз. Вихрем промчавшись по кубанской степи, он чуть качнулся на дорожном стыке и ловко встроился в длиннющую цепочку таких же здоровенных вагонов, тянувшихся гирляндой в восточном направлении. Информационное табло сообщило, что скорость поезда достигла расчётных двухсот пяти километров в час. Промелькнула внизу Волга, вырос и пропал на восточном её берегу огромный город (Сталинград, наверное, прикинул Фоминых), дальше вновь потянулись поля, похожие на шахматы. В полях работали невиданные машины. Этого всего можно было ожидать от будущего, и капитана это быстро перестало интересовать. Сейчас его всё острее глодала одна и та же мысль: какое место он сам сможет занять в этом странном будущем?
Несколько раз уже Фоминых думал о том, что его нынешняя профессия – «профессия чекиста», как он называл себя и своих коллег в общем смысле – быть может, не так уж и нужна в этом новом мире; всё прошлое сгорело, отжив свой век, и новые отношения породили новые конфликты, а также и новые способы их решения, не требующие оперативно-розыскной работы. Он думал о том, что это бы его вполне устроило: прежняя душа Фоминых – упрощенное до предела самосознание выросшего на бедной земле крестьянина – просилась вновь к крестьянскому труду. Но во времена его детства и скудной юности труд крестьянина был непочётным, неуважаемым, плодов давал мало, а требовал много; теми крохами, что вырастали, приходилось поневоле делиться, и тогда новый Фоминых, выросший, поднявшийся на коллективизации, уже один раз вырвал из себя и отбросил эту желудочную тягу к «землице-матушке» – отбросил как пережиток, чуждый классовым интересам, а также интересам личным. Новый Фоминых устроился в жизни лучше – гораздо лучше! Его сверстники, так и оставшиеся за плугом в родной сибирской провинции, либо погибли или покалечились на войне, либо вернулись к тому же, с чего и начинали – разорённым избам и тяжкому труду, часто становившемуся подневольным. Для них оставались неведомыми символами шоколад, «Абрау» и «Герцеговина», пульманы и такси; не для них играли дрожащими пальцами скрипачи и пианисты, вырванные спецмашинами из дому в три ночи; ни один из этих мужичков, жестоко поколачивавших своих простецких Дунек и Манек, даже помыслить себе не мог и десятой доли того, что Фоминых едва ли не каждую ночь проделывал со своею Ульянкой – дочерью ленинградского профессора, барышней образованной и во всех отношениях тонкой когда-то натурой. Новому Фоминых претила сама мысль вернуться в крестьянство; «мужичков» он считал низшим видом человеческого материала, годным лишь для постройки самых грубых контуров здания новой государственности. Он давно привык осознавать себя элитой, высшим элементом организации, и отказаться от этой мысли значило для него первым делом отказаться от себя самого. Себя же капитан Фоминых любил и уважал.
Оставалось только одно: найти в этом новом мире элиту, высший класс общественной структуры, и суметь доказать её лучшим представителям (здесь капитан полагался на интуитивную свою мужицкую хитрость), что он, Фоминых, всегда был и остаётся в этой элите человечком необходимым. Демьянов играл в этом плане важную роль: если удастся найти его, поговорить с ним и вывести его на чистую воду, а в этом Фоминых не сомневался, то у капитана будет право явиться пред очи местного начальства не с пустыми руками: я, мол, не просто так тут оказался, я вредителя и смутьяна поймал в вашем собственном чистеньком обществе! А всё почему? Потому что капитан МГБ Фоминых хорошо знает, на чьей стороне сила, а значит, и вся правда мировая! Впрочем, прямо о таких вещах не говорят; надо бы ввернуть, что поколение наше дралось за этот строй, за этот мир, за жратву ихнюю и вагоны разукрашенные, и если б не усилия Фоминых, который себя от Москвы добровольно отлучил и на Индигирке сгноил заживо – как знать, может, и не видать бы им всем тут победы коммунистической общности. Был бы троцкизм какой-нибудь, и всё. Или войны бы не было.
Но чем дальше Фоминых вникал в повседневную организацию жизни этого мира, тем меньше у него оставалось надежд на возвращение своего статуса. Большинство людей и так жило неплохо, а члены разнообразных Советов (власть тут была советская, но, судя по всему, какая-то бесконтрольная) особенными привилегиями, видимо, не пользовались. В принципе, это было нормально – товарищ Сталин тоже так говорил в своих программных речах, что главной задачей власти является всемерное улучшение жизни народа. Местные вожди, видимо, пошли по тому же пути, но неясно было – за счёт кого это улучшение производится; ведь если где-то чего-то прибудет, то в другом месте убудет непременно, это же диалектика, азы, в любой партшколе это сразу проходят! Опять же, что б они тут себе ни думали, но не следовало забывать и про обострение классовой борьбы в условиях приближения; чем лучше люди живут, тем лучше хотят жить отдельные люди – это тоже нерушимое правило, человек человеку не просто волк, а гад ползучий, последнее вырвет у соседа, детей его передушит, чтоб только самому повыше залезть, поближе к солнышку. Ну как, скажите на милость, они тут определяют, кому надо, а кому не след проявлять это естественнейшее человеческое чувство?!
И Фоминых всё мрачнее присматривался к людям, что окружали его в роскошном вагоне поезда, стремительно мчавшегося сквозь бывшую Россию на далёкий её северо-восток.
Вагон прибыл на станцию назначения поздно ночью. Фоминых поразило то, что многие пассажиры не стремились покинуть поезд как можно скорее – спали безмятежно в своих маленьких купе-конурках на откидных диванах и совершенно, казалось, не заботились о том, что станция уже конечная и вагон дальше никуда не идёт. Сам Фоминых не одобрял такой распущенности; он умылся и вышел на перрон. Здесь было по-осеннему холодно. Шёл мелкий дождик, умытые каплями дождя часы над перроном показывали три часа двадцать минут. По самодвижущимся лестницам, как в метро, Фоминых миновал вокзал и вышел в город. Здесь дождя не было. Над головой на страшной высоте кружились каплевидные трамвайчики кольцевого монорельса, но капитану торопиться было некуда: он пошёл пешком.
В привокзальном скверике стояла статуя ядрёной бабы в чём мать родила. Фоминых плюнул с досады, ушёл в дальние кусты – от греха подальше. Рассея, называется! Ни единого бюста Ленина, ни Маркса даже по дороге ни разу не попалось! Ещё, небось, культурными людьми себя считают! Дураку ведь известно, что баб голых при капитализме делали, а советское искусство должно быть пролетарским. А иначе, как сейчас – раз, и все мозги набекрень!
Светившая сквозь кусты вывеска отвлекла капитана от мрачных мыслей. Вывеска была написана русскими буквами! Фоминых отодвинул рукой мокрые ветки, разобрал слово «Закусочная» и решительно двинулся туда – дождь вновь потёк слякотно с небес, подгоняя капитана укрыться от непогоды.
В закусочной было безлюдно. Фоминых нерешительно присел за столик – сбоку выскочило меню, от которго слюнки потекли. В больничке на Кавказе кормили сытно и даже вкусно, но не сказать чтоб разнообразно – всё больше какая-то пастила с разными вкусами. Тут же имелись окрошка и расстегаи, суп с грибами и холодец, печёная говядина и курица с мочёной брусникой, медвежатина и севрюга, раки, ватрушки, копчёный сиг и кумир всей русской кулинарии – пробойная белужья икра. Только употребить было нечего; предлагались в основном детские напитки – квас, взвар, морсы разные, минеральные воды и какие-то ещё загадочные «Саяны». Чай предлагался в самоваре, были ещё и кофе двух сортов – с молоком и по-турецки. Удивили Фоминых кисели: они предлагались в списке блюд, а не напитков. Но согревающего так ничего и не нашлось.
Капитан заказал французскую булку, икру и раковое масло, балык, холодец, кулебяку и чай с баранками. В стене щёлкнуло, зашипело; минуту спустя выехал преогромный поднос еды, расписанный под Жостов. Размеры порций поразили воображение Фоминых. Он принялся есть с наслаждением, откусывая огромные куски и думая с неудовольствием о том, что тут, при этом ихнем коммунизме, людишки зажрались сверх всякой меры и не думают уже ни о чём, кроме голых баб в привокзальных сквериках. Интересно, а если провести тут чистку на предмет разложения? Рано, Фоминых, рано! Как бы тебя самого отсюда не вычистили, если дёргаться начнёшь сверх меры! Что тебе тут, жрать невкусно, или обидел кто? Сиди пока и не рыпайся, капитан, мы люди невеликие, ждать приучены, а наше время придёт ещё, тогда и задёргаешься – будь спокоен! Тогда-то ты и получишь свой окончательный расчёт по времени, за всю тягомотину и за все ждалки в этой странной командировке в будущее.