Страница 14 из 19
У марийцев есть короткая и горькая песня про сироту. Он идёт в родную деревню и издали приглядывается: не родного ли отца видно на околице – нет, это стоит старый дуб; не матушка ли машет рукой – нет, это ветер колышет ветки старой берёзы.
Вспомнил эту песню, виденную когда-то в сборнике, слушая песню другую – от пожилой женщины в таёжной деревне Большая Юронга, а по-марийски – Кугу Юрмор.
Увы, язык знаю не настолько хорошо, чтобы на лету схватывать смысл фраз. Слушаю и радуюсь знакомым словам, постепенно начинаю понимать, что мне рассказывают – и только.
Вот и в этой песне узнал слова, которые легко понял.
Пожилая марийка стала мне рассказывать песню (вообще-то, это совсем неправильно: её поют, или – говорят ещё так – играют, а уж никак не рассказывают). И к моему удивлению пропустила куплет, где говорилось про дуб и про берёзу, стоявшие здесь, в деревне, у околицы. Тот куплет, в котором их называли отцом и матерью.
– А про деревья что Вы пели? – спросил я.
– Ну, вот!.. Я же вижу – всё ты понимаешь, так чего же рассказывать-то? Всё ведь сам услышал.
– Нет, нет, совсем не всё?
– Ну, а что тут?… Вот дуб был, берёза была. И пелось, как будто они тут наши родители. Он воевать уходит, парень-то. И к берёзе пришёл – привязывает ей косынку, подарок. К дубу пришёл – вешает ему на ветки пояс… Ой, ребяты, правду у нас пели… Вот война началась, парни наши все ушли. А мы к берёзе ходим, на ней косынки висят. И мы смотрим, котора чья… Вот – плакали, слёзы утирали… Уже на кого и похоронки принесли, а косынки висят… Нет их уже – ни дуба нет, ни берёзы, очень были старые, упали в одну ночь. Буря была лет тридцать назад. Вот так и живём без них.
Уйти в дерево – это просто и, наверное, нестрашно. Это означает не умереть, а жить дальше и быть рядом с теми, кто продолжает тебя. И радоваться им, когда они навещают, когда слышишь от них доброе слово.
В древности у некоторых марийских родов существовал странный наполненный магией обычай: людей хоронили на деревьях. Высоко в ветвях старого родительского дерева, куда предстояло уйти, вешали сплетённый лыковый саркофаг.
…Мне кажется, что мой отец уехал от меня на поезде.
Известие о том, что его нет больше, я получил, когда собрался заночевать в деревне Горинцы. Я поехал той осенью на север области готовить материал для газеты о путейцах. И заодно сходить в марийские деревни. Со мной поехали мои друзья, с которыми мы не первый год вели записи. Поработать рассчитывали вчетвером.
Вечером к дому, подошёл уазик путейцев: до них дозвонились из города…
Это ощущение – что внутри меня что-то оборвалось и окаменело – хорошо описано ещё в старых книгах.
Друзья подходили ко мне и обнимали меня.
До станции было несколько километров, а до поезда – несколько часов. И я ушёл один в священную рощу, которая маячила на горизонте.
Был там до темноты…
Отец растил из меня русского фольклориста. И было известно: и журналистика, верно кормившая меня долгие годы, и увлечение культурой соседей ему в чём-то не по душе. Но в этот час я пришёл именно в марийский храм. Он оказался ближе всего.
Уже не помню, о чём говорил с этими деревьями.
Ужас, чёрное зияние и полное смятение перед будущим…
Нет, не то чтобы полегчало… Но нужны были силы вернуться домой и принять то, что произошло.
Ехал в локомотиве ночного проходящего скорого. Стрелка скоростемера прыгала за цифрой «100», в электровозе кидало на поворотах. Это в вагоне едешь – и не чувствуешь ничего подобного.
Была беззвёздная сентябрьская ночь, наполненная какой-то мистической погоней, голосами невидимых поездов, огнями. Отключаясь, я переставал понимать, где и куда именно я еду. И мне казалось, что мой локомотив несётся среди огромной ночи над беспредельным пространством. И где-то уже снизу видны огни знакомых мне станций и городов. И люди, дежурящие там в эту ночь, понимают: случилось у меня что-то непоправимое. И потому мой локомотив не подчиняется в этот час ни здравому смыслу, ни земным законам… Эти люди знают, что погоня закончится ничем. Но они не решаются мне этого сказать. А просто молча смотрят на меня.
В половине четвёртого я отпер дверь своей квартиры, где никого не было, включил свет в комнате.
На противоположной стене блестел календарь. Сентябрь. И на огромном листе вдоль холодной северной реки спешили сцепленные вместе – двойной тягой – два красных локомотива. Такие же, как тот, в котором я ехал в ту ночь.
…Эту большую фотографию я вырезал потом, и она висит у меня на стене на кухне. Наверное, те, кто заглядывает туда, думают, что это просто железнодорожный пейзаж. Не просто.
Точно знаю: это именно тот поезд, за которым я гнался в ту ночь.
То ли я надеялся остановить его. То ли хотя бы увидеть, хотя бы прокричать что-то вслед.
А поезд был уже далеко – на берегу той холодной реки. И там был уже день.
И не полагалось бы мне своё дерево, к которому я мог бы прийти.
Если бы не та роща.
«Старые люди деревья сажали. С каким словом – это нам неведомо. Может, пожелание какое или запрет. И как же нам теперь эти деревья рушить?… Вы говорите – тень в огород кидают, посреди дороги растут… Ну, может быть. Только мы вот не знаем, что с нами будет, если этих деревьев не станет. Или – особенно- если их кто-то срубит, сломает. Это ведь – уже всё?! И бывали случаи. Рубили. И человек потом умирал на ходу».
«Уже не помню, почему я полюбил деревья эти…» – первая строчка из полузабытого стихотворения, которое я когда-то читал. Оно было написано талантливым человеком, потому что только в таком случае спустя годы может прийти на память простая и ёмкая формула, выраженная в нескольких словах. И вот именно ради этого только и можно жить в поэзии.
…Вот именно так: «полюбил» – а не начал бояться. Хотя старые деревья окружены по-настоящему страшными рассказами о проклятиях, которые непременно сбывались – деревья нельзя было обижать и пытаться убить, им нельзя было желать зла.
Но их всё-таки любили. Кстати, наверное, чувства такого же рода испытывают к родителям маленькие дети.
Любишь лес – люби тех, кто в нём живет. Ведь они – тоже лес.
Любить – это щадить.
Щадить можно и нужно добычу.
Марийцы жили лесом, охотничьей и рыбацкой удачей. Небольшое отвоёванное у тайги поле, немного скотины в крытом дворе – это было надёжным куском. Но как без трофеев – грибов, дичи, ягод?
Чтобы лес не скудел, из него нельзя было брать лишку – ровно столько, сколько требуется!
Это же на века сказано: «Стихия накажет».
Как?… Да она придумает! Возьмёшь больше, чем требуется (а в марийских деревнях хорошо знали меру и умели вычерпать её до дна!), – и на следующий год не найдёшь на своей поляне грибов, не подстрелишь зайцев. Или затмит жадность глаза – и не найдёшь обратной дороги, хотя в лесу понять, куда идти, проще, чем в городе!
Щадить можно и нужно тех, на кого охотишься и кто уже не уйдёт от твоего меткого выстрела.
В одном Марийском национальном музее мне показали удивительное орудие. Оно было похоже на стрелу, но вместо отточенного острия имело тяжёлый тупой деревянный набалдашник. Оказалось, это и была стрела для охоты на белок. Охотник, натягивая лук, метил зверьку в голову.
Попадал – и белка, оглушённая ударом, тут же теряла сознание и падалана землю. Она не мучилась от боли.
Шорыкйол, он же в более позднее время день святого Василия, он же в нынешнем бытовом смысле Новый год. Это у марийцев особенный день, когда с лесом, с его обитателями надо обо всём договариваться на будущее. Таков исходный древний смысл прихода ряженых. На них – вывернутые наизнанку тулупы, маски (в древности они были деревянными).
Это не люди – это лесные звери. Они пришли петь – хвалить человека и человеческий дом. И за это им – подарки. Так с тайгой продляются на новый срок добрые отношения.