Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 16



– Послушайте, Гордон, я военный врач и обязана свидетельствовать правду о вашем состоянии. Ваше ранение – это никакое не ранение, а типичный самострел в классическом стиле. На таких случаях, знаете ли, учат студентов медицинских факультетов. Типичная пневмония… Типичный перелом голени… Типичный самострел… Пуля прошла, не задев кости. Осложнений со здоровьем вы не хотели, а потому тщательно всё рассчитали и сделали выстрел, очевидно, приставив дуло прямо к сапогу. Где ваш второй сапог?

– Я был в бессознательном состоянии, когда меня вытащили из траншеи и погрузили на санитарную машину, – ответил спокойным ровным голосом младший политрук.

– Странно. У вас довольно хорошие, добротные сапоги. Скажите честно, вы выбросили свой сапог по дороге?

Младший политрук молчал.

– Сапоги… Фронтовик со стажем, получив такую пустяшную рану, ни за что не расстался бы со своим, пусть и пробитым, сапогом. Пару недель у нас в госпитале да полчаса работы хорошему сапожному мастеру – и всё готово! А вы поступили иначе. И я скажу почему. На сапоге остался пороховой след – подтверждение выстрела в упор. Эту улику вы и уничтожили.

– Ничего я не уничтожал. И как это можно доказать?

– Что доказать? Самострел? Я его доказывать и не обязана. Я обязана констатировать факт. Так где ваш второй сапог? Я взгляну на него и, возможно, мои сомнения будут рассеяны. И я принесу вам свои извинения, товарищ младший политрук.

– Сапог пришёл в негодность, очевидно…

– Пришёл в негодность… У меня тяжелораненые за пять минут до смерти матерят санитаров, когда те на них режут прилипшие к телу шинели и ватники. От них уже одни клочья остались, одни рубища, а они умоляют не резать их. Вот в чём разница между вами. И я хочу её понять.

– Фаина Ростиславовна, товарищ старший военврач, вы должны мне помочь, – тихо, торопливо заговорил младший политрук. – Вам же это ничего не стоит. Не вписывать в историю болезни ничего лишнего, вот и всё. И у вас никаких лишних хлопот, никаких объяснений с соответствующими органами, и я спасён. Там же мясорубка! Там же… Утром приходит маршевая рота, а после двух-трёх атак её уже нет! Лобовые, бессмысленные атаки! Каждые сорок минут! Мне, с моим даром математика, и погибнуть в этой безликой массе, которую гонят на убой как стадо баранов? Что вам стоит, Фаина Ростиславовна? И, поверьте на слово, я не забуду вашей услуги. Мой папа…

– Я здесь не для оказания услуг таким, как вы, Гордон. Мой муж, чтобы вы понимали, с кем имеете несчастье встретиться, погиб как раз в одной из таких, как вы выразились, бессмысленных атак! – прервала его Маковицкая. – Он был известный учёный. Не чета вам, Гордон. В бой он пошёл простым рядовым бойцом.

– Простите, Фаина Ростиславовна, я не знал… – страстно, торопливо зашептал младший политрук, видимо, поняв, что совершил ошибку, и теперь, пока разговор не зашёл в тупик, желая исправить её.

– Всё! Можете быть свободны, Гордон. Лжесвидетельствовать я не намерена. А свидетельствовать факт обязана.

– Вы уверены, что вам поверят? – сказал вдруг младший политрук.

– А у вас есть иллюзия, что в этой очевидной ситуации поверят вам? Знаете, я советую вам завтра же во всём сознаться. Или отправляйтесь назад, в свою часть. И я постараюсь этого не заметить. Рана у вас пустяковая. Любой военфельдшер сможет делать элементарные перевязки, и через пару недель всё заживёт.

– Если вы донесёте на меня, я скажу, что мы знакомы. Что вы… вы мстите мне по личным мотивам.

Маковицкая засмеялась, и в голосе её, и в интонации чувствовались брезгливость и усталость.

– У меня с вами не может быть личных мотивов, Гордон. Так что отправляйтесь на передовую. В противном случае у вас может начаться гангрена. Вы понимаете меня? И я вынуждена буду ампутировать вам ступню.

– Что ж, ампутируйте. Я согласен. Можете сделать это прямо сейчас. Видите, Фаина Ростиславовна, и у вас невелик выбор.

– Мой выбор согласуется с моей нравственностью и моим воспитанием.

– Ах, бросьте! Оставьте эти высокие материи! Хотя бы до конца этой бойни. Сейчас важнее понимать другое. Фаина Ростиславовна, вы должны понимать, что мы с вами не такие, как все. Как все эти…

– Ну-ну, кто? Кто – эти? Говорите до конца. Чтобы я уяснила себе ещё и разницу между вами и мною.

Но младший политрук молчал. Видимо, снова спохватился, что наговорил лишнего.

– Смерть уравнивает всех, Гордон.



– Смерть – да. Но, пока мы живы, мы должны помочь друг другу. Это не так уж и сложно. Если вдуматься. Если положить на чашу весов всё, что имеем и могли бы иметь.

– Вы могли бы стать хорошим раввином, Гордон.

– Я атеист. Так что, будете резать мне ступню? А может, только часть ступни, чтобы я мог потом вполне сносно передвигаться без протеза?

– Вон отсюда! Негодяй!

Ой-ёй-ё-ой, подумал старшина Нелюбин, затаив дыхание и замерев у распахнутой дверцы печурки. Немецкий штык и берёзовое полено дрожали в его в руках. Подумал себе: вот как чёрт-то за душой тянется…

Младший политрук уковылял в палату, в отдельную офицерскую комнату, где ему была приготовлена чистая кровать с тумбочкой.

Маковицкая придвинула к себе стопку карточек, вытащила одну из них и сделала в ней торопливую размашистую запись. Потом встала, перечитала написанное, вытащила из коробки папиросу и повернулась к кубовой.

Старшина сидел ни жив ни мёртв. Она посмотрела на него почти без удивления, молча вошла в кубовую и присела рядом на лавку, исклёванную то ли ножом, то ли топором. Она даже не стала спрашивать его, слышал ли он их разговор. Конечно же слышал. И имел на это полное право. Потому что он касался и его. И именно его, быть может, в первую очередь. Если из окопа выбывает боец, если он убит или ранен, то его место должен занять кто-то другой. Гордон из окопа выбыл. И завтра в этот окоп должен будет лезть старшина Нелюбин. Другого не дано. Она сделала несколько энергичных затяжек, сразу выдававших в ней опытного курильщика, и сказала:

– Вот так, Кондратий Герасимович. Возможно, в чём-то я и не права. И очень даже возможно, что впереди меня ждут большие неприятности. Но через свою совесть и долг, как я его понимаю, переступать не намерена. В крайнем случае пойду простым врачом в полевой медсанбат.

Она чувствовала, что сейчас, все эти трудные минуты, на неё смотрел её погибший муж. Он всё ещё продолжал смотреть на неё. Она это чувствовала. Потому что в душе всё ещё шёл спор, ещё длилась схватка. Нет, нет, решила она наконец, Гордон – самострел, и он сам должен определить свою судьбу. Она даст ему шанс – время, немного времени. Больше – ничего. Илья Маркович всё ещё смотрел на неё.

Старшина Нелюбин молчал.

Она сделала ещё несколько затяжек. Посмотрела на старшину Нелюбина:

– Ну, что вы молчите, Кондратий Герасимович?

– Думаю. Думаю, Фаина Ростиславна. Там-то, на фронте, неколи особо думать. Там всё делается вгорячах. А тут и подумать можно.

– Ну, и что вы надумали?

– А то, что так-то вот: один, говорят, со страху помер, а другой ожил.

– Да, Кондратий Герасимович, дорогой вы мой человек. Такому, как Гордон, стихи незачем читать. Он никогда не сможет полюбить ни Блока, ни тем более Есенина. И всегда их будет понимать и трактовать по-своему. И даже теперь, внутри себя, он конечно же оправдывает свой поступок. И одновременно негодует на меня, – и вдруг воскликнула: – Да есть ли у него родина? Или это и есть проклятие крови?

То, о чём говорила Маковицкая, уже не обращаясь к нему, а размышляя вслух, старшина Нелюбин понимал смутно, вернее даже, сказать правду, то не понимал вовсе.

– Правильно вы давеча сказали, Кондратий Герасимович: от своей тени не уйдёшь.

– А вы, Фаина Ростиславна, тоже боитесь своей тени? – спросил он.

Она ответила не сразу. Некоторое время неподвижным печальным взглядом смотрела на огонёк, мерцающий в печной щели, а потом вздохнула, выпрямившись:

– Нет, не боюсь. Моя тень – мой муж. Мой беззаветный солдат. Русский солдат. Да, именно так, Кондратий Герасимович, русский солдат. Не вышедший из боя. Все погибшие в бою – это солдаты, не вышедшие из боя. Для них он длится и длится.