Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 96 из 100

Но прошло несколько недель, прежде чем она начала спать.

Окончательно освободил её от чувства безысходности Альберт. Наступил день, когда он закричал на неё. Всегда был нежен и мягок, будто она его ребёнок и без него пропадёт, а тут закричал:

— Сколько можно жить в черноте? Каждый день умирают миллионы. Суждено ей было умереть! И твоей вины нет, опухоль такая! Ну, умерла, что же: живым лечь в гроб? Мёртвое мёртвым, живое — живым. Беречь нужно живых. Посмотри, что сделала с парнем! Ты что, слепая? Он истощён до последней степени. По-моему, совсем заболел. Смотри, погибнет. И вот здесь ты одна будешь виновата! Никто никогда не будет любить тебя так, как этот мальчик. Впервые вижу такую любовь! — зло оборвал себя Альберт, повернулся и пошёл из ординаторской.

И сразу явилась очень простая мысль: почему всегда первая любовь должна быть несчастной? Почему в закон возвела свои дурацкие принципы: нельзя, мол, строить жизнь с человеком моложе себя?

Почему «нельзя», не хотела разбираться, нельзя, и всё, стыдно. Но помочь-то ему разочароваться в ней можно ведь?! Сколько она знает подобных случаев: молоденький мальчик поживёт с женщиной, и всё в его жизни сразу входит в норму: он становится спокойным, уверенным в себе. Это называется — перебеситься. Перебесится, увидит девушек своего возраста, женится, как женятся все нормальные люди. «Ну что стоит? Забудь о себе, подумай о нём!» — уговаривала себя Марья. Зато мучиться из-за того, что он погибнет, не придётся. Андрей и впрямь измучен психологически и истощён: одни глаза из-под белой шапочки лихорадочно блестят.

Ей передалась его лихорадка.

«Нет! — бунтовала душа. — Нет же!» Одно дело — мужчины её возраста и старше, другое — мальчишка, младший брат, почти сын. С брезгливостью, ненавистью относилась Марья к себе, лишь только представляла себе их сближение. А Андрея ненавидела за то, что он явился в её жизнь и поставил в такое тупиковое положение.

Ненавидела. А сама тянулась памятью к его стихам, к его мужеству и терпению во время болезни, к его ярким рассказам о прочитанных книгах, к его удивительному шествию во врачи, к его борьбе за свою любовь — вон Альберт говорит: впервые видит такую!

А откуда столько знаний у мальчика? Он следит за всеми мировыми и отечественными открытиями, изучает всё, что открыл Альберт, не хуже Альберта ставит диагноз и предлагает лечение, которое предложил бы Альберт. Ненавидела себя, а сама ждала, когда же наконец он столкнётся с ней в коридоре. При нём она всемогущая, всевидящая. Даже походка меняется при его появлении. И дыхание сбивается у неё, когда она обжигается о его взгляд. Сама себе врёт… не его спасти хочет, себя спасает.

Однажды подошла к нему, протянула бутерброд:

— С котлетой. Мне кажется, ты не ел целую вечность.

Андрей застыл, соприкоснувшись рукой с её рукой.

В этот вечер они вышли из больницы вместе. От Андрея расходилось такое электричество, что её начало лихорадить.

Был прекрасный летний вечер, с веером лучей от уходящего солнца, с причудливыми кроваво-красными, тёмно-фиолетовыми облаками, с запахом пыли, разлёгшейся на асфальте, подоконниках и листьях, с удивительным звоном летнего воздуха.

Они шли по аллее Ленинского проспекта, как вдруг Андрей заступил ей дорогу. Невысокий, лохматый, он, может, и был бы смешон, если бы не выражение его лица. И вдруг коснулся губами её губ. Она отшатнулась, опалённая. И крикнула резко, зло:

— Не смей. Никогда не смей. Уходи. Я ненавижу тебя! — Она побежала от него и очнулась только в автобусе. Губы горели, как от ожога.

Автобус почему-то не спешил в путь. И она двинулась, расталкивая людей, к выходу, чуть не рухнула со ступенек. Бежала к аллее через проспект, буквально выворачиваясь из-под машин.

Андрей сидел на скамье, согнувшись, как старик.

Запыхавшаяся, остановилась перед ним, шумно отдышивалась. Он поднял потухшее лицо, смотрел не понимая.

— Пойдём, — сказала, за руку потянула его со скамьи, но, лишь дотронувшись, отдёрнула руку.

И шли они рядом словно чужие, а около подъезда снова решительно взяла его за руку:

— Пойдём!

Это был день её позднего возвращения из больницы, и Ваня пасся у Алёнки с Борисом Глебычем. Они с Андреем оказались одни.

Марью била дрожь.

Свет осветил разбросанные игрушки, письменный стол.





Андрей непонимающе смотрел на неё. И она под его взглядом ослабла. Надо бы поставить чайник, надо бы сварить картошки и поесть, надо бы умыться после рабочего дня, а она не может ни рукой, ни ногой шевельнуть, так и стоит под выключателем, в двух шагах от Андрея.

«Ну же, — приказывает себе, — поставь чайник. Ну же, пойди вымой руки». А сама смотрит на Андрея, не зная, как быть дальше.

Всегда готовый наступать, Андрей испуган.

Преодолела себя, сделала к нему шаг, коснулась ладонью его плеча — сквозь рубашку плечо огненное. Глядит ему в глаза и сама не верит в то, на что решилась. И Андрей не верит.

Она должна спасти его — привычные слова врача.

Марья повторяет их раз, другой: «Пусть он выздоровеет и уйдёт».

«Ханжа! — понимает. — Себя спасти от него хочешь».

Дрожа, как в лютый холод, обезумев от страха, начинает раздеваться.

Он не говорит «что вы делаете», черты его смазаны, губы дрожат, он не смеет дотронуться до неё, она сама касается его. Унижение, отвращение к себе и ощущение праздника, стыд, какого она никогда в жизни не испытывала… и наконец огонь, от которого она почти теряет сознание. И — незнакомое наслаждение, и впервые за целую жизнь покой праздника.

Через века сквозь шум в голове голос:

— Вам… плохо? — Его глаза на другом конце планеты: плещут светом и ужасом. — Вы… вам… плохо? Вы плачете? Вы улыбаетесь…

Андрей не ушёл и через год. В дни её дежурств брал Ваньку из сада. Сам же устроился на ночные и праздничные дежурства, чтобы подработать. Через год был так же трепетен, как до их сближения.

А её мучило ощущение, что она — с сыном, с братом живёт. Её было две. Одна — раскована и расслаблена, вся раскрыта своему освобождению от одиночества. Другая — зажата, прячет глаза от людей, точно проворовалась, украла чужое. Ей неловко было перед Андреем, и она всё время срывалась: гнала прочь, выставляла его вещи на лестничную клетку, кричала, что не любит, не может видеть его.

Первое время он терялся, потом стал тоже кричать на нее: «Прекратите истерику. Дура, вот дура!», но «дура» не звучало «дурой», и она не обижалась.

Теперь терялась она: не знала, как реагировать на его крик. Но ей становилось легче, точно он окатывал её ледяной водой.

Накричав на неё, он брал в ладони её лицо и шептал: «Красивая. Хорошая. Родная. — Не шёпот. Его слова разносились по всему дому, по всему городу: — Хорошая. Родная».

Он не замечал её ненависти, её раздражения. Он дарил ей себя, своё время, свои сумасбродные идеи об усовершенствовании общества, медицины.

По-видимому, как всякий мудрый человек, Андрей верил не её словам, а той лёгкости и радости, с которыми она лечила теперь больных, готовила обед, возилась с Ванькой. Но, как всякий творческий, глубокий, несущий в себе целый мир человек, он не был самоуверен. Ему и в голову не приходило, что он, единственный во всей её жизни, уводит землю у неё из-под ног, что это он вечной зеленью распахнул перед ней беспредельность Вселенной, что с ним она забывается и несётся в забытьи по зелёному и голубому.

Глава четвёртая

— То, что ты мне рассказала, — счастье. Тебе хорошо с ним! Какое имеет значение, сколько ему лет и что скажут люди? — Отец помолчал, сказал тихо: — Теперь ты должна понять, почему я ушёл от мамы.

— Нет! — поспешно сказала Марья.

— Почему нет? — удивился отец.

— Потому что вы с мамой всегда понимали друг друга. Потому что ты ушёл в бездуховность и физиологию. — Марья боялась обидеть отца, но не сумела промолчать.