Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 100

Уже бутербродом с икрой и ложкой салата насытилась. И сразу проснулась ревность.

С детства ревновала Ивана ко всем. Но ту, детскую, ревность не сравнить с этой, оглушившей и ослепившей: вот из-за кого Иван забыл её, из-за кого стал взрослым, из-за кого предал мать и сдружился с отцом, здесь живёт, здесь царит женщина.

— Ну, давай помянем маму! — Иван поднял светящийся бокал с вином. — Мама не только дала нам с тобой жизнь, мама сделала нас добрыми. Нелепо, горько, что мама ушла молодой, но жизнь у неё, я убеждён, была полезной и интересной.

— Нет же, Ваня, не так. Я не могу доказать, я чувствую, мамина жизнь не сложилась. Мама могла стать большой драматической актрисой и не стала, она посвятила себя отцу, а он, великолепно зная про её талант, наложил на него лапу. — Иван поставил бокал. — А потом, что значит — «полезной»?! Для кого — «полезной»? Для нас с тобой?

— Ты сошла с ума! Отец в каждом фильме вытягивал её! Сколько раз из-за неё ругался с режиссёрами! Я знаю, он сам говорил мне. Я очень люблю маму, но, надо признать, таланта у неё не было. Она была честной средней актрисой.

Марья ничего не понимала. Значит, Иван не знает, что это мама толковала отцу роли? Но сил объяснять Ивану очевидные вещи не было. Она почему-то устала. Сама придумала отмечать мамино рождение вместе — целый день! И сама же, первая, выдохлась.

— Почему «полезной» для нас с тобой? И для неё самой тоже: у неё была любимая профессия, любимые дети, любимый муж. Ну, неудачно выразился, хотел сказать — «счастливой» была у неё жизнь!

— Давай не будем больше говорить о маме. Расскажи, как ты жил и живёшь? Я хочу понять…

2

Совсем не так легко, как показалось Марье поначалу, жил её брат эти два года.

Он не умеет плакать, но невыплаканные слёзы тянут к земле, делают беспомощным. Привыкнув всё делить пополам, привыкнув к любви и заботе, к праздникам и суетливым будням своей семьи, с постоянными гостями, громкими спорами и весёлыми застольями, Иван, как и Марья, неожиданно остался один в своей квартире. В пустой, грязной, облупленной и голой. В отличие от Марьи, он был не приспособлен ни к готовке еды, ни к стирке, ни к уборке. Отец недосягаем — у него медовый месяц, растянувшийся надолго. Поступить помог и исчез, словно его нет на свете. Она не хочет с ним видеться.

В суете фестивальных рейдов и концертов, в горячке поступления в университет он ещё кое-как переносил непривычную столовскую еду, с жирными, неприятно пахнущими тарелками и ложками, затвердевшие носки, воняющие тухлым сыром, и пропотевшие, просолённые, с чёрными воротниками рубашки. Но, когда поступил, сразу, в первое же мгновение, ощутил, что теперь он совсем один. Времени до занятий много, деньги кончились, друзей нет, она не хочет даже разговаривать с ним, отец уехал из Москвы. Самый непереносимый месяц во всей жизни.

Зашёл в какой-то голодный день к Коське, но Коська провалился в вуз, лежал носом к стене безучастный и, естественно, равнодушный к проблемам его желудка и одиночества. В другой вечер, ветреный, сырой, когда даже собаки воют как волки, зашёл к Стасу, но Стас едва ли увидел его — обложенный книгами и шпаргалками, готовился к экзамену.

Иван стал продавать книги и вещи, отданные ему отцом. Кое-как перебивался с хлеба на картошку. По совету бывалой старушки из очереди картошку пёк, чтобы при чистке не потерялось ни крошки. Особенно неприятны были вечера — без телевизора, без друзей, без сестры, без родителей, без тренировок: читал много, а от тоски и голода понять ничего не мог: перед глазами стояли лица матери и сестры. Порывался ехать к Марье, но боялся помешать готовиться к экзаменам. Останавливал, конечно, и голос её — равнодушный, далёкий, из-за тридевяти земель. «Не зовёт! — думал он обиженно. — Не нужен».





Однажды отправился к Колечке на любимые и знакомые с детства Патриаршие пруды. Как ни странно, Колечка оказался дома.

— А, отпрыск! — встретил его. Обросший, такой же немытый и необстиранный, как Иван, благоухающий вонючим сыром и перегаром, тощий и бледный, Колечка полез целоваться. — Тебя и не хватало: идём выппьем. Одному скушшно, — протянул Колечка «п» и «ш». — Знал бы, что придёшь, помыл бы шею и завязал галстук. Кто мне нужен для полного парада, так это ты и Машка. Выпишши мне Машку. Хоть поглядеть на вассс, какие вы ходите по земле. Будиммм посуду мыть по очереди.

Колечка говорил вроде правильными и вполне осмысленными фразами, а буквы и слова сталкивались, голос то падал, то взлетал, и отдельные звуки торжествовали над остальными: тянулись «ш», «с», «н», получалось: Колечка никак не может расстаться с тем или иным словом.

— Говори про душшшу, чеммм жива?

Растерянно оглядывал Иван голые стены Колечкиного жилья, когда-то уютного, из прошлого века — ни фотографий, ни картин. Исчезли старинные вещи: книжные шкафы, буфет, письменный стол, посуда. Голая грубая тумба, в пятнах и кругах от чайника, узкая койка без одеяла. Неужели все вещи пропил? И даже книги?!

— Главное в человеке — душша, — вещал Колечка. — Она жжива, человек живв. Хочу видеть Машшшку. Ты похож на Олю внешшне, а Машшка — душшой.

Недолго пробыл Иван у Колечки, сбежал. После встречи с Колечкой тяжелее стало собственное тело, длиннее ночи, тусклее свет лампы без абажура.

Едва дотянул до начала занятий. К этому времени он совсем пал духом. А в первые же недели учёбы произошло непредвиденное, непостижимое событие, перевернувшее его жизнь. Он влюбился.

Влюбился не как нормальный человек, не в девочку-ровесницу, а в женщину, на десять лет старше, замужнюю, серьёзную. Она читала у них на факультете журналистики психологию. Читала не на первом курсе, на четвёртом, на её лекцию Иван попал случайно, перепутал аудиторию.

Что в ней было, в той женщине?

Лёгкие волосы, как у Марьи? Лёгкая, чуть подпрыгивающая походка девочки-подростка? Или то, что не по бумажкам читала свои лекции? Прижмёт руки к груди, тянется к студентам, будто обязана перевернуть все их представления о жизни, заставить видеть друг друга. Или на него так действовало её строгое, тёмное платье с белым воротником, в котором она казалась ему школьницей, а не педагогом? Или голос взял его в плен, чуть низковатый, грудной, со сбоями?

Всё в этой женщине было сразу родное, знакомое — как бы перешедшее от мамы и от Марьи, в то же время незнакомое, необычное, такое, чего нет ни в одной другой женщине.

И он, прогуливая собственные занятия и бросив работу над романом, ринулся, позабывшись, в таинственную науку психологию, в бессонные ночи, в горькие, как обида, её покровительственные, сочувственные разговоры — учительницы с ребёнком, в ломоту суставов от ожиданий её на морозе. Он был робок и дерзок одновременно. Видел обручальное кольцо на её руке, но не хотел ничего знать о её муже, о её детях, он дерзко заявлял ей, что она несчастлива и что только он сделает её счастливой, пусть собирает пожитки и идёт к нему жить. Он видел бережное и уважительное отношение к ней четверокурсников и сам поклонялся ей, почему же грубил, как не грубил никогда никому на свете, не узнавая себя, не понимая, как поворачивается у него, такого воспитанного и мягкого, язык?! Он говорил ей, что лекции она читает безобразные, на низком уровне, что часто болтает глупости, что она неумна и ничего не понимает в психологии, хотя сам до неё ничего знать не знал об этой науке. Грубил ей и не смел Думать о ней, не мог приложить к ней обычного слова «женщина», она была недосягаема, не смел подарить ей золотистые цветы, что покупал и носил в портфеле. Он заступал ей дорогу, а попросить о встрече не смел. Назойливо каждый день провожал её домой и заходил с ней в магазины. Никогда раньше продуктов не покупал, а сейчас ему нравилось выстаивать длинные очереди в кассу и к прилавку. Она стояла рядом, хрупкая, беспомощная и всесильная, сказала бы слово, и он полез бы на крышу по пожарной лестнице. Но она ничего не говорила и ни о чём не просила, она покупала мясо, масло, колбасу, и эти простые продукты становились изысканными, необыкновенными, Иван торжественно, осторожно нёс любой тяжести сумку и готов был нести её все двадцать четыре часа суток.