Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 100

Марья хочет возразить великому деятелю кинематографа: может, как раз традиции и «стопы» родителей устарели, тянут в консерватизм. Хочет сказать, что, по её мнению, сейчас как раз взрываются эти самые традиции искусства — привычные формы, догма: выбрался из подполья «Один день Ивана Денисовича», вышли на экраны непривычные фильмы, и всё это — бунт против традиций. Но Марья ничего не говорит Меркурию, потому что она очень хочет стать большой актрисой, если не получится стать врачом.

Раздвоенность заложена в ней с детства. Жить в тени, выполнять очень нужную, но пусть черновую работу и жить на виду, чтобы все тобой любовались, чтобы все тебя признавали, хотела Марья одинаково остро. Ей не нравилось, когда её хвалили за добрые дела, потому что доброта, считала Марья, — естественное чувство в человеке. Но, если не замечали, что она спасла от голода собаку или довела слепую старушку до дома, ей становилось грустно.

Марья нарочно заставляла себя совершать «подвиги» втайне от всех и была горда, что победила своё тщеславие.

Мамин голос в тот день, когда она в неурочное время незамеченная вошла в дом, наполнил Марью необыкновенной силой: она тоже сможет вот так, достоверно и искренно, передать чужую боль, чужую радость. Запершись в ванной, открыв на полную мощность кран, чтобы шумела вода, Марья «играет»: повторяет интонации и акценты, звучавшие в мамином голосе. В ванную стучат, называют Марью уткой, просят открыть — руки вымыть, но она внушает себе: это дождь стучит, и договаривает слова Нины из «Маскарада», Кручининой из «Без вины виноватые».

Да, в глубине души она только этого и хочет — явиться миру великой актрисой. Грохочет сердце и окатывает её ледяной душ: «Пробуй!» «Фальшь», — чувствует она. Кто знает, будь Слепота не так лыс и не болтай он так много на их ужинах и не смотри он на её маму так маслено, может, она и пошла бы к нему в ученицы?! Но чему способен научить Слепота? Голос его — не гибкий, на одной ноте — тук-тук, выражение лица — унылое и слова — мёртвые листья, мёртвые птицы, мёртвые люди.

И перебивает его другой голос — из сна, повторяющегося чуть не из ночи в ночь: «Помоги!» Она делает операцию безнадёжному больному и спасает его. Ветер выносит её из операционной. В коридоре вдоль стен — спасённые ею. Из-за их спин тянут к ней руки новые страдальцы. Звучит их: «Помоги!» С этим словом Марья просыпалась каждый раз в холодном поту и в страхе: а что, если не сможет хорошо сделать операцию и больной погибнет?!

— Подумайте, дети! Подавайте документы! — уговаривает их Слепота.

Вечер — праздник. Музыка, смех. Никаких примет идущей на них беды.

А теперь у неё от всего её прошлого — от уютного дома и многолюдья вот этот пустой зал, обнажающий, высветляющий её одиночество и пустоту жизни яркими стовольтовыми лампочками.

— Чего ты сжалась? Ты что, плачешь?

— Ванюша! — Она сжала его руку.

Под шорох плёнки, начавшей историю жизни преуспевающей семьи, стала уговаривать себя: всё по-прежнему, Ваня снова с ней, вот он. И с ней отец. Вот он: как всегда, царит на экране. Присутствие отца вызывает беспокойство, боль, смешанные с надеждой: там, где отец, всегда — мама. Может, это наваждение — кладбище и нелепый брак отца с девочкой, моложе на двадцать пять лет! Отец войдёт сейчас в зал вместе с мамой и Колечкой, и они, как всегда, впятером, перебрасываясь шуточками и улыбками, перейдут в шестой ряд и будут смотреть новый фильм, которому отдано столько сил и души!

Марья подалась к экрану.

Отец ослепительно улыбается. Он вообще улыбчив. Улыбка, мягкая, добродушного, безвольного человека, обезоруживает каждого, кто с ним имеет дело: посмотрите, какой я, берите меня всего, я ваш.

Директор завода (отец) начинает эксперимент, а зам — восстаёт, не видя в эксперименте выгоды для завода и жалея государственные деньги, которые придётся на него истратить. Зам — школьный товарищ директора, часто заглядывает к другу на огонёк. И влюбляется в его жену.

Когда-то фильм Марье понравился. Проблемы — важные, люди — колоритные, отец такой благородный: несмотря на личную драму, признаёт правоту зама: да, эксперимент бессмыслен, и на себя берёт вину за истраченные зря деньги.

Обездоленная отцом, стосковавшаяся по нему, Марья вбирает в себя каждое его слово, каждую улыбку, готова припасть к нему, как в детстве, но сегодня, в своей взрослости, вместе с этой, не подвластной ей жаждой обрести отца вновь, она остро ощущает в фильме ложь и фальшь, так присущие всем речам Меркурия Слепоты и речам отца! «Не верь ему! — стучит в висках. — Предаст! Улыбка — внешняя, он не способен любить, он не знает, что такое боль. Он идёт по жизни, как по дорогому ковру, никогда не споткнётся, ног не обобьёт, никогда не будет у него бессонных ночей, всё само придёт ему в руки. Девочка? Пожалуйста. Удача? Пожалуйста». И скребёт на сердце, щекочет в носу — от обиды, от тоски, от злости.

Отец-директор посмотрит на зрителя глубокомысленно, и нерешаемая проблема решена. Жена влюбилась в приятеля? Ерунда. Главное — благородный жест, штампованная фраза «Милая, я понимаю, я всегда на работе, тебе одиноко, не хочу мешать твоему счастью», и готово: жена осознаёт, что её муж — совершенство, разве можно его с кем-нибудь сравнить?





Замолотить бы кулаками по спинке кресла перед собой, закричать бы: «Хватит лжи! Не хочу!» — но после нескончаемых двух лет одиночества она лишь губы сжала, лишь в колени вонзилась пальцами — «терпи!» — и продолжала смотреть на экран, мучая себя и наслаждаясь болью этого мучения.

И вдруг сильно накрашенная женщина, незнакомая и по-родному знакомая, врывается в кабинет директора (отца).

— Что вы тут делаете?! — кричит. — На приём к вам записываться нужно за месяц, да ещё манежите в предбаннике! А ну выгляньте, сколько у вас там граждан сидит! Да вы газетки почитываете?! Серьёзное занятие во время рабочего дня! А телевизор вам ещё здесь не установили?

В дверях — виноватая секретарша, похожая на городничего из «Ревизора», с распахнутыми в страхе и растерянности руками, оправдывается:

— Я сказала, заняты, а она лезет! Говорит, жена зама!

— Что это за работа, чтобы не ночевать дома?! — кричит женщина, не обращая на секретаршу никакого внимания. — Детей позабыл. Слушайте, я нашла письмо: «Прости, моя родная, что на „ты“. Всё время передо мной твоя улыбка. Ты… — Тут директор (отец) махнул рукой, чтобы секретарша вышла. — Ты открыла мне меня, сделала сильным, я посмел высказать своё мнение против рутинного эксперимента».

— Хватит! — оборвал директор женщину.

— А здесь больше и нет ничего.

— Дайте, дайте мне скорее! Как он пишет — «рутинный»?!

— Вас не интересует тот факт, что письмо вашей жене?

Мама. Это их с Иваном мама.

Перекрашенная, безвкусно завитая, с выщипанными по моде бровями, в нелепом наряде, вульгарная женщина на экране — мама?!

Мама одевается строго, в английском стиле. Не красится. И волосы не завивает. Они у неё — лёгкие, пушистые, стоят вокруг головы ореолом. И брови не выщипывает, брови — две пушистые стрелы, с чуть заметным углом посередине. Мама совсем другая, ничуть не похожа на эту — жену приятеля. Почему же ей давали лишь мелкие роли? Почему она соглашалась их играть? Зачем Ваня привёл Марью сюда? Она не хочет видеть маму изуродованной, не хочет слышать не похожий на мамин, грубый, голос.

Это насилие — в мамин день рождения издеваться над мамой.

Но вдруг Марья замерла. На третьей минуте, отведённой маме в фильме, мама взглянула Марье в глаза. Страдание, истинное, наверняка не предписанное ролью, не запланированное режиссёром, не увиденное отцом и не замеченное Марьей в тот год, когда фильм шёл, выплеснулось в Марью из маминых глаз. И нет больше крашеной, вульгарной бабёнки, есть измученная женщина, за нелепой оболочкой прячущая свою тоску.

Мама уже тогда была несчастна, открыла внезапно Марья. Уже тогда отец был неверен, не с той девочкой, на которой женился теперь, с другой, с третьей — разве важно, с кем, важно то, что мама знала о его неверности, знала и мучилась этим, а для борьбы за себя был у неё в «ножнах» не клинок — этот вот единственный взгляд, вопящий, умоляющий, она позволила его себе вопреки сценарию, вопреки отцу, убравшему её со сцены на задний план, взгляд-протест против ординарности, однобокости брошенной ей — подачкой — роли!