Страница 9 из 12
Очередное возвращение в театр «распростившийся с ошибками» и вновь назначенный худруком отметил возобновлением в своей редакции (неугомонный…) партитуры оперы «Борис Годунов». Потому возобновлением, что двумя годами ранее при Арии Пазовском оперу поставили режиссёр Леонид Баратов и художник Федор Федоровский[15], но после нескольких спектаклей была из репертуара исключена. За то, что постановщики изъяли сцену «Под Кромами», где хор воспевал победителей ляхов, в то время как советский народ ещё переживал Великую Победу.
И ежу ясно, что такое решение могло быть принято только по согласованию со Сталиным или им продиктовано. После чего ему якобы пришлось даже просить строптивого музыканта вернуться за дирижёрский пульт, мол, без Н. С. не идут приоритетные для Вождя русские оперы. Голованов отказывался: я дал клятву матери не возвращаться в Большой, к тому же я стар, болен, мне не под силу эту ношу брать на свои плечи. Но: Николай Семенович, я тоже стар, тоже болею, но продолжаю работать. Поработайте и вы. Наладьте там дело, а тогда видно будет, может, одновременно пойдем на пенсию…
Мог ли быть в той встрече кто-то третий? Не знаю, но что достоверно, так это то, что первой Сталинской премией Голованов был удостоен именно в 1946-м году, а затем год за годом ещё тремя – в 1949-м, 1950-м, 1951-м.
Одним из исполнителей в новой постановке «Бориса…» был Петр Медведев. У него, обладателя красивого баритона, были какие-то нелады со слухом и ритмом: он жуть как боялся пропустить момент своего вступления – «глазами ел» дирижера, хотя предстояло ему спеть всего лишь «Тише, православные, думный дьяк говорить будет» (цитирую по памяти).
Красавец с берегов Волги, в юности пекарь, пел в самодеятельности, по совету местных меломанов начал учиться профессионально. С Петром Михайловичем отец подружился ещё в аспирантуре: в оперной студии спели главные партии в дипломной «Богеме». После консерватории был принят в горьковский (нижегородский) оперный театр, в 1941-м приглашён в ГАБТ. Из воспоминаний Ивана Петрова о Медведеве: «Он прекрасно пел Томского, Демона, Вильгельма Телля, Грязного, Амонасро. Меня удивило, что выходец из народа, который добился в своём искусстве такого мастерства, покинул сцену, не получив никакого звания». О друге с улыбкой писал и отец: «Быть бы Пете знаменитым певцом, но то ли ему в бытность пекарем хлебная мука уши запорошила, то ли с медведем не поладил, но на сцене Большого его карьера не заладилась» (Музей ГАБТа).
Последняя генеральная репетиция шла нервно, Голованов то и дело останавливал оркестр, делая замечания оркестрантам и певцам. Медведев из глубины сцены, где ему полагалось быть, с каждой остановкой приближался к рампе и, уловив данный ему, наконец, знак, спел свою сакраментальную фразу. Н. С. ещё раз остановил оркестр, Петр Михайлович в ужасе замер: не там вступил? сфальшивил? а дирижёр, указывая в оркестровую яму и и улыбаясь: «Куда ты поёшь? Где здесь православные»?[16] Секундная пауза – и общий хохот…
Именно в этой постановке 1948-го (премьерные спектакли прошли в декабре) свершилось то, о чём потаённо мечталось стажёру: когда-нибудь выйти на сцену, внимая стоящему за дирижёрским пультом Голованову!
А ещё через год он был приглашён им на спевку с партнёрами по «Садко».
Индийский гость – одна из сложнейших для тенора партий (профессионалы говорят о её насыщенности хроматическими полутонами). Но хотя отец до войны уже «гостил» с нею на сцене Большого и пел в концертах – любил, в этот раз разволновался как студент перед экзаменом: петь надо было в Бетховенском зале, а значит в нескольких шагах от дирижёра. «Я потерял дар речи: это было ответственнее, чем спеть любой спектакль». Немедленно разыскал концертмейстера Бориса Юртайкина, с консерваторских времён товарища, с ним несколько раз прорепетировал, после чего Боричка уверил – «ты полностью готов»:
«На следующее утро Николай Семенович в своей манере то и дело останавливал репетицию, мне ни одного замечания не сделал, я был счастлив, сбежал с подиума в полубессознательном состоянии, помню только, что меня все поздравляли. А когда узнал, что моя фамилия уже значится в очередной декадной афише, тут же прибежал в нашу типографию и собственными глазами убедился: да, Индийский гость – Заслуженный артист РСФСР С. Хромченко»!..
После третьего спектакля зав труппой сказал отцу, что его приглашает Голованов. Что-то не так, разволновался отец и, смыв грим, отправился на аутодафе. Н. С. отдыхал, полулёжа на диване (спустя годы помнилось: «левой рукой брал из коробки из-под конфет одну за другой виноградины, принесенные сидящей справа от него Неждановой»). «Чего тебе»? – спросил он с какой-то, показалось отцу, грустью. «Я пришёл спросить, какие будут замечания или пожелания»? «Никаких пожеланий у меня нет, пой, как поёшь».
Ещё одно кредо Голованова: спектакли Большого должны быть «эталоном исполнительского искусства (следовательно) эталоном должен быть каждый их участник». Пока он был худруком, чаще всего Индийского гостя пел отец.
(Есть версия: якобы Козловский, едва ли не единственный, кто позволял себе спорить с Головановым, не согласился с его интерпретацией этой партии и от неё отказался).
Мне кажется, Голованов был внимателен к нему изначально, и сложись в 1930-е судьба великого дирижёра иначе, принятого им в труппу певца занял бы в своих спектаклях ещё до войны. Во всяком случае, Н. С. знал, что студент киевского института солировал в ансамбле ЭВОКАНС, а в московские годы записал на пластинку две еврейские песни («На высокой горе», «Провожальная»), иначе с чего бы однажды шутливо назвал «пропагандистом еврейской песни». А в другой раз, что-то в театральном буфете рассказывая группе коллег, увидев идущего мимо отца (ему в окружении дирижёра запомнился смеющийся Пантелеймон Норцов), удержал за локоть и отрекомендовал: «а вот и наш Боян русской песни»! Чем надолго смутил – или напророчил? русские народные песни отец запел гораздо позже, когда решил, что для них голос окреп.
И во что едва верится: ныне израильтянин Дмитрий Якиревич утверждает – «слышал от Соломона Марковича»: когда в 1936-м ЕВОКАНС гастролировал в Москве, «Хромченко сумел организовать выступление ансамбля в Большом театре. Попасть на него сумела только музыкальная элита столицы» (из интервью, Интернет). Если так действительно было, то Николай Семенович не очень-то и шутил.
Зачинатель жанра
Какие только песни ни напевала у колыбели младшего сына мама: еврейские, украинские[17], русские, неаполитанские. И потому он предъявлял свой юный альт первым экзаменаторам украинской «Дывлюсь я на небо», неаполитанской «Как ярко светит после бури солнце», и – непостижимо для малыша – старинной студенческой грустной «Быстры как волны дни нашей жизни». Понятно, что в синагоге и еврейском ансамбле звучал идиш. В «Тачке» начинающий певец услаждал слушателей комсомольско-коммунальными шедеврами на украинском языке. В институте и аспирантуре его репертуар пополнился классикой – русскими и европейскими романсами.
15
Оба непререкаемые авторитеты, пятикратные сталинские лауреаты. Что же до Ария Моисеевича, то вот воспоминания коллеги отца тенора Анатолия Орфенова: «мы с Соломоном Марковичем ежедневно ходили как ученики в класс, где Пазовский занимался как концертмейстер, добиваясь выразительного пения, но главное – правдивого слова, слияния вокала с человеческой речью. Мы многому научились у Пазовского. Его высочайшая требовательность мобилизовывала, требовала дальнейшего непрерывного труда, обязывала работать над собой ежечасно. Я горд и счастлив, что прошёл эту школу».
16
Вспоминая смешные истории, случавшиеся на сценах Большого, Иван Петров пересказал и такую: «В опере „Саломея“ Рихарда Штрауса на сцене поёт хор евреев. Выдающийся дирижёр Вячеслав Сук (работал в театре до 1933-го года – М. Х.) долгое время бился над стройностью его звучания. Когда фрагмент был отрепетирован, объявил: „Все евреи свободны“. Весь оркестр поднялся и собрался уходить. „Да нет, нет! – закричал Сук. – Не эти евреи, а те, которые на сцене“»…
17
В истории украинского языка и идиша филологи находят нечто общее: первым до начала XIX века местная элита брезговала как холопским, на втором говорил простой люд, и потому в отличие от иврита, «языка пророков», он считался жаргоном. Отношение к разговорной «мове» и языку галуты, местечек, вобравших народность словаря и стилистику устной речи, сменилось после того, как и тот и другой творчеством Тараса Шевченко, Ивана Франко и Леси Украинки, Шолом-Алейхема, Менделе Мойхер-Сфорим и Ицхок-Лейбуш Переца стали языками классической литературы.