Страница 8 из 12
На что инспектор уже сухо:
– И всё же по закону театра петь вам, уважаемый С. М., придётся, так что приходите пораньше, чтобы портной успел подобрать вам офицерский френч. Кстати, могу вас успокоить: всю ответственность берёт на себя Василий Васильевич!
Годы спустя отец вспоминал, как всех заразил своим волнением, кто-то ему даже какие-то капли успокоительные налил, портной, перемеряя несколько френчей – то пóлы коротки, то рукава длинные – приговаривал: ну, просто как на Вас сшито…
А перед третьим звонком в его гримёрную постучалась сама Валерия Владимировна:
– Мне сказали, что вы, дорогой партнёр, человек музыкальный, партию знаете хорошо, так что следите за дирижёром, а я буду в наших сценах вертеться вокруг вас, и слушатели подумают, что мы вместе поём семнадцатый спектакль[12]…
И пошло-поехало: Герцог Мантуанский («Риголето»), Синодал («Демон»), Альфред Жермон («Травиата») и перед войной последняя теноровая вершина с верхними «си» и «до» – Фауст, то есть весь репертуар лирического тенора в шедших тогда в Филиале операх. Несбывшейся оставалась одна мечта: в любом спектакле на основной сцене внимать Николаю Семеновичу Голованову!
Ещё аспирантом консерватории, тем более стажёром стараясь не пропускать шедших в Большом «Руслан и Людмила» и «Садко», отец с галёрки не столько слушал певцов, сколько следил за движениями рук дирижёра: «Они меня завораживали. С первых звуков музыки мне казалось, что его питают какие-то неведомые мне токи, а его могучая эмоция волной захлёстывает весь состав оркестра. Каждый спектакль был для меня праздником, но мог ли я надеяться, что когда-нибудь мне посчастливится следить за движениями рук Николая Семеновича со сцены?!».
В 1937-м он спел и Индийского гостя, и Бояна, но Голованова за дирижёрским пультом уже не было – годом раньше его вынудили уйти из театра.
Голованов
Впервые вынудили, говоря попросту, выгнали в 1928-м, вменив «консерватизм, перенос в советский театр старых буржуазных нравов и несправедливо высокие гонорары ведущим музыкантам».
Свой вклад в разнузданную травлю[13] внесли не только партийная, комсомольская и профсоюзная «общественность», но и, как ни прискорбно, его консерваторский педагог композитор Сергей Василенко, по классу которого выпускник с блеском – золотая медаль, имя на мраморной Доске почёта в вестибюле Малого зала – защитил диплом.
Другой мнящий себя интеллигентом – или не желавший им быть? – писатель Билль-Белоцерковский не поленился написать о «творимом» в ГАБТе самому Сталину (ему же до того успев настучать на Михаила Булгакова, чью пьесу «Бег» готовил к постановке МХАТ). Однако Вождь, определив «головановщину» «явлением антисоветского порядка», явил городу и миру свою милость: «Из этого, конечно, не следует, что сам Голованов не может исправиться, что он не может освободиться от своих ошибок, что его нужно преследовать и травить даже тогда, когда он готов распроститься со своими ошибками, что его надо заставить таким образом уйти за границу» («Известия», февраль, 1929 г.). Уйти? Да кто б ему позволил?! Не говоря уже о том, что сам он, подлинный патриот России, ни за что её не покинул бы, как в годы Великой отечественной отказался уехать из Москвы.
В этом месте можно вспомнить Густава Малера: за десять лет диктаторского руководства придворной Венской оперой он нажил множество врагов, на него жаловались даже императору, на что Франц Иосиф, а он правил Австрией шестьдесят восемь лет, отвечал: «Я могу выразить желание, но не отдать приказ»… (мол, я же не директор театра).
Те, кто знали о требовании Сталина создать советскую оперную классику, были уверены, что Голованов пострадал за отказ от постановок скороспелой макулатуры. А читатели «Известий», наслышанные о кредо дирижёра – «лучшими интерпретаторами русской музыки могут быть только русские по происхождению музыканты и певцы» (из его статьи) – понимали «головановщину» как эвфемизм антисемитизма.
Так или иначе, в 1935-м в Ленинградском Малом театре оперы и балета (бывший Михайловский) под управлением Самуила Самосуда с большой помпой прошла премьера оперы Ивана Дзержинского «Тихий Дон», после чего Комитет по делам искусств Совнаркома СССР «рекомендовал» поставить её и в Москве. Тут уж Николай Семенович не противился, даже хвалил музыку, но себе не изменяя, внёс правку в партитуру, что привело к его очередному «освобождению от работы», а художественным руководителем ГАБТа был назначен ленинградский новатор-триумфатор.
Иные времена, иные и нравы. Никто не обвинял Римского-Корсакова в редактуре партитуры «Бориса Годунова». Правда, сам Мусоргский доработать клавир не успел, а Голованов поправлял здравствующего (хотя не гениального) автора – имел ли он на то право? Мнения могут быть разными, я лишь добавлю, что его ещё молодым музыкантом признавали Рахманинов и Скрябин, Танеев и Глазунов, маститый дирижёр Зилотти и знаток древнерусской музыки Кастальский.
Самосуд – он первым дирижировал Седьмой («Ленинградской») симфонией Дмитрия Шостаковича (премьеру, в войну главное музыкальное событие с мировыми откликами, сыграли в Куйбышеве), он же первым поставил в МАЛЕГОТ оперу «Война и мир» Сергея Прокофьева (после чего они все годы дружили) – в закулисных интригах не участвовал и в ГАБТ не рвался. Когда основной состав эвакуировали в Куйбышев (Самару), летал в столицу дирижировать в Филиале, где работала часть труппы, в 1943-м, неожиданно уволенный, возглавил Музыкальный театр им. Станиславского и Немировича-Данченко (создан был на основе Оперной студии Большого театра при участии Николая Семеновича). Сменил его Арий Пазовский[14], музыкант также замечательный, до того в Ленинграде худрук Кировского театра оперы и балета (бывший Мариинский), где после ухода Самосуда дирижировал премьерами опер композиторов Олеся Чишко и Марианна Коваля «Броненосец Потемкин» и «Емельян Пугачев».
Голованов в оперно-симфоническом искусстве был личностью гигантской и как фигура такого масштаба человеком неординарным: на репетициях властным, порой грубым до свирепости и по детски ранимым в жизни, любимым оркестрантами и певцами… за исключением никем непризнанных. «Я был ошеломлён, впервые попав на „Хованщину“ Мусоргского, – спустя десятилетия писал отец. Вступление к опере – „Рассвет на Москве-реке“ – я уже слышал в концертах, но тот вечер в театре, когда подвластный палочке дирижёра оркестр заливал могучей звуковой волной огромный зал, никогда не изгладится из моей памяти. Беру на себя смелость утверждать, что при Голованове оркестр Большого театра был лучшим в стране».
Был ли он заражён вирусом антисемитизма? В душе – никому не дано знать (может, только близким людям, но и для них она чаще потёмки), а в деятельности – более чем сомнительно. Иначе не собирал бы в своих оркестрах, не только в театре, и не защищал бы от преследований музыкантов, половина которых, если не большинство были «инородцами», не выбивал бы для них «непомерные» гонорары. Решающим критерием для него были не национальность, а каждодневно проявляемые преданность искусству и профессионализм. Поэтому в операх даже русских композиторов в его спектаклях – себе же вопреки! – пели, если выделять только «пятый пункт», Марк Рейзен, Бронислава Златогорова (Гольдберг… кстати, её из харьковского оперного театра в том клятом 1928-м пригласил в Москву именно Н. С.), Елизавета Боровская, и Соломона Хромченко принял в театр именно он и именно при нём как худруке театра отец стал заслуженным артистом республики.
12
То ли на этом спектакле, то ли на одном из следующих Барсова так вокруг него «вертелась», что в какой-то момент он… упал в оркестровую яму; оркестранты тут же вытолкнули его на сцену. Было такое или это очередная театральная байка – мне её пересказала редактор его записей еврейских песен Лариса Абелян, – я не знаю, но о другом случае знаю достоверно, от него. Он вдохнул из парика Лакме волосок, застрявший в горле на связках, боль жуткая, еле стерпел. А по поводу дебюта спустя десятилетия писал: «К счастью, всё прошло хорошо, а ведь я мог провалиться, опозориться, и на этом моя оперная карьера могла закончиться, поэтому в дальнейшем я на такой риск не шёл ни под какими уговорами». От себя добавлю: слыша в этой партии уже после войны, считаю одной из лучших в его оперном репертуаре.
13
«Нужно открыть окна и двери Большого театра, иначе мы задохнёмся в атмосфере головановщины, – науськивала „Комсомольская правда“. – Театр должен стать нашим, рабочим, не на словах, а на деле. Без нашего контроля над производством не бывать театру советским. Нас упрекают в том, что мы ведём кампанию против одного лица. Но мы знаем, что если нужно что-нибудь уничтожить, следует бить по самому чувствительному месту. Руби голову, и только тогда отвратительное явление будет сметено с лица земли. Вождём, идейным руководителем интриганства, подхалимства является одно лицо – Голованов». Поощряемые властью, авторы газеты вмешивались в «производство» не только ГАБТа, но Академии наук (клеймили всемирно известного академика Ивана Павлова), Всесоюзных Литературных Курсов (шельмовали «духовного мракобеса» философа Густава Шпета), негодовали по поводу того, что в историческом музее «уцелели антропософы, теософы, спириты», а всё потому, что «в месткоме нет ни одного партийца».
14
Все были удостоены Сталинских премий, одна досталась даже Василенко, с которым Н. С. под конец жизни вынужден был соседствовать в консерватории. Пазовский, в конце 1920-х также отметившийся критикой Голованова – ратовал за советскую оперу, через пять лет из-за тяжёлой болезни ушёл из ГАБТа. Не исключено, что её спровоцировала угроза Сталина, прозвучавшая после заключительного прослушивания нового советского гимна в 1944-м. В ответ на вопрос, когда состоится премьера «Ивана Сусанина» дирижёр точной даты не назвал (далее из воспоминаний профессора московской консерватории Дмитрия Рогаль-Левицкого, он оркестровал музыку гимна Александрова), на что генералиссимус «нажимая на каждое слово»: «Да если бы и мы на фронте с такой же скоростью продвигались вперёд, с какой вы переучиваете „Сусанина“, то, пожалуй, ещё не добрались бы до Днепра». Было мгновение, когда казалось, взрыв будет неизбежным. Но… всё обошлось. Не всё, коль после того перенесший инфаркт Пазовский был вынужден передать бразды правления Николаю Семеновичу, а его после новой волны интриг (сколько же ему досталось!) и инсульта вынудили вновь – окончательно – покинуть родной театр. Оба дирижёра ненамного пережили «кремлёвского горца»: скончались в том же, что и он, году, едва отметив каждый 60-летний юбилей.