Страница 5 из 11
Мать подала ему рюмку и заботливо заглянула ему в глаза. Её седые волосы немного растрепались; на ночь она вынимала вставную челюсть, что сильно меняло её лицо, и в таком виде она казалась совсем старухой, и чем больше сын вглядывался в неё, тем меньше узнавал её. Он опять видел только разрушение, беспощадную работу времени, приближение той смерти, которая из близкого, родного существа оставляет людям жалкие бренные останки, годные только на то, чтобы их опустить и зарыть в землю. От человека, от друга, от любимого духовного существа — смерть оставляла только воспоминание и физический ужас при мысли о возможности дальнейшего общения с ним.
«Возможно ли это общение? — думал Агринцев. — Хочу ли я его? Кто знает! Быть может, мои расстроенные, натянутые нервы, нарушая равновесие моей растительной жизни, дали бы мне возможность проникнуть в иной, неведомый мне, духовный мир… А я спешу устранить эту возможность. Я испугался, я малодушно отказываюсь от откровения»…
— Поди, ляг! Ляг! — просила Анна Николаевна, испуганная его нервной дрожью.
Он спрятал своё лицо в её подушку.
«Все равно, у меня не хватило бы сил… — думал он дальше. — И если есть этот иной мир, если я оттолкнул её душу, если я отвернулся от неё — пусть она простит мне! Я иначе не могу!»
Как-то вечером Агринцев решил пойти к Екатерине Петровне. Она была дома, и когда он вошёл к ней, по-прежнему, без доклада, она слабо вскрикнула и уронила книгу, которую держала в руках.
— Вы?.. вы?.. — говорила она, волнуясь и задыхаясь. — О, если бы знали, как я вам благодарна! Как я рада…
— Катя! — удивлённо сказал Агринцев. — Разве вы не ожидали, что я приду к вам когда-нибудь? Разве мы не были друзьями?
Она закрыла лицо и заплакала.
— Это я от радости! — оправдывалась она. — Если бы вы знали, Сеня, какое у меня было ужасное чувство! Я избегала вас, я не смела войти к вам, когда бывала у ваших. Мне казалось, что я безмерно виновата перед вами. Виновата тем, что я живу… И жить-то мне незачем, а вот живу же!..
— Катя! Катя! — с ласковым упрёком успокаивал он её.
— А вот вы сами пришли, — продолжала она и засмеялась сквозь слезы. — И точно вы мне дали этим право — жить.
Она глядела на него влажными, преданными, счастливыми глазами и смущённо теребила в руках носовой платок.
— Хотите фиалок… засахаренных? — предложила Катя. — Вы любили их, и я привезла их для вас из Ниццы.
Агринцев сел на диване, на своём обычном месте, а Катя, уже успокоившаяся, сияющая, бесшумно и неторопливо двигалась по комнате, подложила ему за спину подушку, переместила лампу, и приготовила чай так, как он любил.
— Как вы добры, Катя! — заметил он, чувствуя, что в первый раз за долгое время у него стало тихо, тепло на душе.
— Добра? — удивилась она. — Но что же я сделала? А я сделала бы многое от радости быть немножко нужной, немножко полезной вам! — прибавила она с печальной улыбкой.
Она села рядом с ним и, не нарушая его молчаливого настроения, говорила о своих путешествиях, о том, что ей пришлось видеть и слышать. Рассказывая, она играла кистью подушки, а он следил за её белой, полной рукой с сверкающими кольцами на пальцах, вглядывался в её красивое, немного чувственное, молодое лицо, и он невольно думал о том, что она любит его, что она искала забвения и утешения и не нашла; что его власть над ней ещё полнее, ещё могущественнее, чем была раньше.
Когда он вернулся домой и отпер дверь своей квартиры ключом, который всегда носил с собой, он услыхал звуки рояля. Играла Вера, — играла в первый раз после смерти Зины. Она любила музыку и часто фантазировала часами, сидя в неосвещённой, тёмной гостиной. Она мечтала звуками, и в её игре было много душевной мягкости и тихой, покорной грусти.
Незамеченный никем, Агринцев прошёл в кабинет, зажёг свечи на столе и стал ходить по комнате. Приятная нега, охватившая его в будуаре Кати, уже рассеялась. Его собственная комната, вид всех знакомых предметов, которые теперь окружали его, напомнили ему действительность: настроение последних дней, таинственные откровения ночи, тяжёлую и ещё неясную работу его мысли, все, что угнетало и мучило его. Даже воздух, которым он дышал здесь, казался ему пропитанным тоской и сомнениями.
Осторожно и медленно ступал он по ковру, прислушиваясь к музыкальной импровизации Веры, и вдруг неожиданная мысль осенила его: он понял то, что преследовало его, как неразрешённая загадка, нашёл слово, которое, как в фокусе, соединяло в себе разрешение всех захвативших его вопросов.
— Обман! — сказал он вслух и остановился. Теперь для него как бы всё стало ясно. Жизнь, люди, весь мир — всё дышит обманом, черпает в нем силу, утоляет духовную жажду. Человек, этот «венец природы», думает, что может жить жизнью духовной, но жизнь духа в нем настолько слаба, что духовное он ищет в земном, и постоянно обманывает себя. Жизнь — такая, как она есть на самом деле, жизнь без прикрас — для человека невыносима, и вот природа сама приходит ему на помощь, и его жизненный инстинкт заставляет его уклоняться от беспощадного, холодного света истины и искать спасения в искусственной слепоте.
— Обман! — повторил Агринцев, невольно поддаваясь обаянию тоскующих звуков рояля. Жизнь беспощадна и бездушна, как палач, а мы украшаем её чувствами, которых нет; искусствами, которые лгут нам, раздражая наши нервы. Молитвенный экстаз, с горящими свечами, с таинственными сводами храмов, с художественными звуками церковного пения — вот наша вера! Страстный призыв земных наслаждений — вот наша любовь! Здоровое тело и крепкие нервы — вот наше благополучие. Нервный подъем принимается людьми за возвышенный духовный порыв, и им не приходит в голову, почему эта бессмертная душа так быстро утомляется, так скоро теряет жгучесть своих запросов?
Жизнь беспощадна и бездушна, а человек, обречённый жить только для того, чтобы умереть, баюкает себя сказками и мечтами, забавляется побрякушками лишь бы не видеть правды, не знать её, не думать о ней.
Агринцев открыл дверь, прошёл через тёмную гостиную и положил руку на плечо сестре. Она испуганно вскрикнула, и звуки рояля оборвались фальшивым аккордом.
— Прости! Я испугал тебя! — спохватился Семён Александрович.
Вера глубоко вздохнула и вдруг поспешно встала и закрыла крышку инструмента.
— Когда ты вернулся? — тревожно спросила она. — Я не знала, что ты дома, Сеня. Я не стала бы играть.
Брат обнял её за плечи и стал ходить с ней по тёмной комнате, едва освещённой из соседнего кабинета.
— Вера! — заговорил он. — Случалось ли тебе в опере или в концерте испытать такое чувство, как будто вся жизнь становится прекрасной? Как будто самое глубокое страдание может быть наслаждением… Как будто от избытка силы хочется умереть…
— Да, да… Ах, да! — ответила девушка.
— Это хорошо, не правда ли? — спросил Агринцев. — А что ты чувствуешь, когда играешь одна, вот как теперь? Ты ещё так молода, Вера, и я удивляюсь, отчего ты выбираешь такие грустные, тоскующие мотивы? Я сколько раз удивлялся этому, ещё раньше. Звуки под твоими руками жалуются и плачут, а потом… ты опять весела, смеёшься, шутишь. Перед кем ты притворяешься, Вера, — перед собой, или перед нами?
Она робко засмеялась и ответила не сразу.
— Это трудно объяснить, Сеня, — наконец сказала она. — Я совсем не притворяюсь. Я люблю грустную музыку и… весёлую жизнь.
— Но можно ли любить грусть, Вера? — допытывался Семён Александрович. — Любить грусть, это значит — желать быть несчастной?
Девушка опять задумалась.
— А вот я тебе объясню, — спокойно предложил брат. — Музыка и вообще искусства дают настроения, которых в жизни нет. Люди хотели бы, чтобы они были, и выдумали их. А когда они уже были выдуманы, люди стали уверять себя, что они существуют, тосковать об них и искусственно прививать их к жизни. Вот почему ты любишь грусть только в музыке, Вера; вот почему мы упиваемся страданием в ариях и стихах и боимся их в действительности.