Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 40

— Широко — не беда. Вот если узко — скверно: точно изюм в прянике. Галстук тоже надо будет поаккуратней. Вот жалко — бархатного пиджака у тебя нет… Теперь, брат, как я читал, всякий писатель и художник норовит бархатный пиджак себе сделать.

— Ну, это дорого. Когда-нибудь потом разве.

— Гм. Потом. Зачем же откладывать. Можно по случаю какую-нибудь женскую юбку купить бархатную. Впрочем, оно, пожалуй, и лучше, что нет сейчас. Сюртук для такого визита приличнее. А в пиджаке, хотя и в бархатном, за амикошонство может счесть.

— Да у меня и сюртука нет.

— Жалко, что мой тебе чересчур велик. Ну, да это не беда: у меня тут певчий есть, приятель, знаешь, Оглоушев; с него как раз сюртук по твоим фасонам будет.

Он осмотрел писателя деловым взглядом.

— Ну, остальное касательно внешности, кажется, всё в порядке. Вот брюки у тебя на коленках очень того… вытянуты, точно ты архиерейский служка, а не писатель. Ну, да это сойдёт. Теперь другое: есть ли у тебя визитная карточка?

— Ну что там, какая там визитная карточка. Зачем ещё?

— То есть, как же это зачем? Надо же ему знать, с кем он имеет дело.

— Я отрекомендоваться могу: писатель Иван Иванович Степанов.

— Так, так. А почему же он будет знать, что ты не самозванец? Ещё за шпика, пожалуй, примет. Может быть, так: ты возьмёшь мою карточку, а Степанов, скажешь, твой псевдоним.

— Нет, я от своего имени отрекаться не намерен. Волосы остригу и воротник твой одену, и сюртук певчего, а уж своё имя — извини.

— Ну, ну, хорошо, хорошо. Экий ты, братец, недотыкомка. И так обойдёмся. Можно автограф дать. На картоне возьмёшь и напишешь автограф. Это, пожалуй, даже ещё лучше будет. Автограф и подпись под трагедией. Вне сомнений.

— Ну, это ты уж слишком. Что он Нат Пинкертон, что ли?

— На всякий случай не мешает. Трагедия с тобой?

— Со мной.

— И рассказы с тобой?

— Со мной.

— И письмо Силачева с тобой?

— Со мной.

Кругликов выпрямился, торжественно подошёл к писателю, положил ему обе руки на плечи и с раздувающимися ноздрями дрожащим от волнения голосом произнёс:

— Ну, братец, в путь. Видимо, сама судьба послала сюда Агишева. Я чувствую, что звезда твоя восходит. Он, наверное, будет потрясён твоей трагедией. Определит её на сцену… А уж там, брат, поприще широко: знай работай, да не трусь. Вот за что тебя глубоко я люблю, родная Русь! — не совсем кстати, но с большим чувством продекламировал он, и оба приятеля, растроганные, заключили друг друга в объятия.

II

После того, как парикмахер обработал голову писателя, тот чуть-чуть не зарыдал, увидя себя без пышного украшения, припасённого в жертву новой столичной моде. Ещё рука его делала машинальные движения, как бы откидывая назад густые пряди, но эти движения были жалки и беспомощны, как движения куриных крыльев.

Сам Кругликов втайне пожалел о своей опрометчивой настойчивости, вспомнив, что, кроме Агишева, было много других столичных писателей с длинными волосами. Лоб, действительно, казался больше, но зато вся голова до такой степени потеряла в объёме, что напоминала одуванчик после того, как на него сильно дунут. Впечатление от этой головки получалось очень жалкое, особенно, когда Степанов провалился в своей собственной шапке.

Терзали угрызения совести, и чтобы загладить их, Кругликов пожертвовал лучшим своим воротником. Но и воротник был безмерно велик. А от певческого сюртука так несло ладаном, что, казалось, он таил в себе тридцать тысяч панихид.

Но этим не исчерпывались заботы: главное было впереди. Предстояло выработать весь церемониал визита — все, начиная от первого поклона и кончая приветствием, с которым молодой писатель должен обратиться к своему собрату.

— Ну вот, хорошо. Ты подаёшь свою карточку, и там говорят: проси.

Писатель побледнел от одного этого представления, и так вобрал в себя воздуху как будто собирался лететь.

Кругликов неодобрительно покачал головой.

— Экий ты, братец, чудак! Вытянулся во фронт, как солдат. Будь поразвязнее. Ведь он хоть и генерал от литературы, а всё-таки, как-никак, вы коллеги. Ещё, может быть, ты превзойдёшь его.





— Ну, уж ты скажешь!

— И скажу. Но дело не в том. Самое лучшее, по-моему, принять такую позу: правую ногу выставить, а левую за спину; лёгкий поклон… таким манером он протягивает тебе руку… Ты не вздумай ему первый руку протянуть. Это, брат, по чину не полагается. «Здравствуйте, коллега, прошу вас садиться».

Кругликов так вошёл в свою роль, что опустился в кресло и сделал покровительственный жест, совсем ему несвойственный. Но так как приятель его после первого вступления не подавал никаких признаков жизни, он опять вернулся к настоящему:

— Ну, что же ты, братец, онемел, точно рыба. Нельзя же так. Он подумает, что ты пришёл к нему на бедность просить.

Писатель возопил, оробев:

— Да, хорошо тебе разговаривать! Если бы ты был в моем положении, тогда бы понял меня. У меня при одной мысли во рту пересыхает и в горле спазмы делаются. А тут ещё остригся… голова кажется такой лёгкой, как будто её и нет совсем. Я, кажется, не пойду.

— Да ты с ума сошёл! — закричал на него товарищ. — Человеку так фортунит, что стоит только сказать: «Сезам, отворись…» — а он труса празднует. Ну, нет, брат, я силой тебя поволоку, если так. Я тебя по рукам и по ногам свяжу, а доставлю куда надо.

— Ну, ну, чего ты кричишь, хорошо, я пойду. Только дай мне… выпить чего-нибудь.

— Вот это идея. Хвати-ка, брат, для храбрости рюмку водки. И глотку промочишь, и кураж подымешь таким манером. Да и для вдохновения недурно. In vino veritas, как говорили греки.

— Боюсь, пахнуть будет. Подумает, я — алкоголик.

— Это не беда. Все настоящие таланты пьют. Скажешь, Толстой не пьёт, так ведь Толстой, брат, гений. Да и неизвестно ещё. Может быть, если бы он пил, так ещё лучше писал бы.

— Нет, это неловко.

— А, что там! В крайнем случае кофейных зёрен погрызть, весь запах отобьёт.

Водка появилась, и Кругликов решался до конца делить с своим другом писательскую чашу.

Выпили по одной, закусили огурчиками и опять возобновили репетицию.

Кругликов ещё лучше изображал знаменитого писателя, что повергло начинающего в ещё больший трепет.

Для куража понадобилась ещё одна, за ней другая… третья…

Когда первый графинчик подходил к концу, первая сцена вплоть до вступительной речи была отделана на славу. Но для речи понадобилось послать за вином. Надо было не ударить лицом в грязь и выразить с блеском волнующие чувства — какое, мол, счастье лично видеть великого писателя земли русской и прочее и прочее…

— Главное — не стесняться, — всё настойчивее поощрял друга Кругликов. — Что ты, в самом деле, подчинённый что ли его.

— Да, нет, я стесняться теперь не буду. Не мальчишка я, в самом деле. И стричься, собственно говоря, не надо было.

— Н-да, пожалуй, действительно можно было и не стричься. Да, так теперь вот насчёт речи. Собственно, по мне, все эти поклоны да расшаркивания — всё это можно было бы послать к чёрту.

— Само-собой, к чёрту! Что я балерина, что ли, чтобы разные позы принимать.

— Верно. Но речь — это другое дело. Речь необходима. Хоть вы и коллеги, а всё-таки, братец, ты младший, а он старший.

— Что ж, я от речи не отказываюсь. Речь, действительно, необходима. Выпьем для вдохновения.

Выпили.

— Речь необходима, — продолжал писатель, — только, конечно, не какая-нибудь такая… официально-пространная, — не без труда выговорил он.

— Ну, разумеется. Что за китайские церемонии. По-моему прямо: «Коллега! Рад приветствовать вас в нашем богоспасаемом граде…»

— К чёрту, богоспасаемый град! Что мы, архимандриты, что ли! Просто: коллега, рад приветствовать.

Вино снова забулькало из бутылок в стаканы, из стаканов в глотки.

— Видишь, я тебе говорил in vino Veritas, — так оно и оказалось. Теперь всё ясно и просто, как и что надо делать. Выпьем ещё для полировки пива, и айда.