Страница 18 из 38
Антропов перевёл дух. Он уже был на чердаке. Облако едкого дыма наполняло чердак сверху донизу, но пламя ещё не пробило усыпанного землёй потолка. Огненные языки показались только слева у карниза и в середине около кухонной трубы. Они выглядывали на секунду и исчезали снова, и Антропову казалось, что они следят и шпионят за ним, чтобы броситься на него в самую удобную для них минуту. Савва Кузьмич с трудом отыскал глазами единственное слуховое окно и бросился туда. У него подкосились ноги. Слуховое окно было слишком узко, Савве Кузьмичу удавалось только просунуть голову и одно из плеч. Тогда он попытался поднять спиною накрывавшие окно доски. Он упирался руками в крышу и делал невероятные усилия, пытаясь сбросить доски проклятой ловушки спиной и затылком. От его рубашки остались одни лохмотья, а он всё ещё изгибал спину, рычал, как зверь, и в исступлении колотился затылком о доски. Наконец он утомился. Его, очевидно, покидали силы. Между тем, шум и возня под его ногами усиливались. Там что-то злорадно свистело, шипело и торжествующе хлопало. Внизу, вероятно, происходила целая оргия. Ногам Антропова становилось горячо. Он смотрел на небо, выставив в окно голову, левое плечо и руку. Его ожесточение сменялось апатией. Он отчасти был уже доволен тем, что дышит чистым воздухом и видит звезды. Его мысль работала лениво. Прямо перед окном посреди двора сидела собака и выла протяжно и жалобно. На белом снегу трепетали огненные тени.
«Ну и что же, — думал Антропов, — ну, и пусть я сгорю, и кому я нужен? Просил о страдании, и услышан, преступил, и казнён!»
Мысль Антропова шевелилась еле-еле, как отходящая ко сну птица.
«Господи, благодарю Тя!» — думал он.
Антропов смотрел на небо.
— Господи, благодарю Тя! — прошептал он и внезапно заплакал. Он плакал тихо и горько, но не из злобы, даже не из жалости к самому себе, а от умиления, которое внезапно вошло в его сердце. Он признал то, от чего бегал всю свою жизнь и чего боялся, как огня. Он признал милосердие и прощение.
Антропов впадал в забытьё. Его высунутая из окна рука повисла, как плеть. На дворе выла собака, и мелькали огненный тени. Потом рядом с огненными тенями появились чёрные. Они беспорядочно метались по двору и как бы подступали к домику. Затем внезапно одна из чёрных теней отделилась из общей массы, на минуту пропала и снова появилась на крыше домика. Она ползла к слуховому окну, как кошка к птице. Над головой Антропова что-то треснуло. Его кто-то ухватил, куда-то поволок и сбросил на что-то холодное.
Очнулся Антропов у себя на постели. Вокруг него толклись знакомые мужики из соседней деревушки, а рядом с ним стояли Никодимка и Аннушка. Все они беспорядочно галдели, недоумевая, из-за чего Савва Кузьмич разбушевался так сильно, что они впятером еле могли унять его. Однако, Савва Кузьмич ничего не понимал этого. Он сидел в изодранной рубашке, поджав под себя ноги, улыбался жалкой улыбкой, плакал и беспрерывно кланялся народу, припадая лбом к своей постели. Он благодарил народ за милосердие.
Собачья жизнь
Лакей Никифор, по-стариковски шмыгая ногами, и чувствуя сердцем беду, явился на зов в кабинет; Барышников поглядел на него искоса, недружелюбно, и сказал ему:
— Видишь ли, Никифор, я бы с тобой не расстался, хотя ты и стар и очень нерасторопен, но твоя собака, Никифор, — она меня просто с ума сводит!
Барышников растопырил руки с красными ладонями, посмотрел на нос Никифора и истерично вскрикнул:
— Это какой-то черт, а не собака! Сегодня она вылакала сливки, а вчера съела на кухне яйца!
Никифор угрюмо ответил:
— Яйца скотница съела, а не Венерка.
— Это полсотни-то яиц скотница съела? — переспросил Барышников.
— Съела, — угрюмо повторил Никифор и добавил:
— А сливки усохли.
Всё лицо Барышникова перекосилось язвительной гримасой.
— Усохли? — переспросил он.
— Усохли, — повторил Никифор, угрюмо.
Барышников сокрушённо вздохнул.
— Одним словом, вот что, Никифор, — сказал он, — пристраивай свою собаку, куда хочешь. Хочешь, отдай кому-нибудь, хочешь — пристрели, но только держать тебя с собакой я не стану.
— На то есть воля ваша, — заметил Никифор.
— Да на что тебе собака? — продолжал Барышников, поглядывая куда-то в потолок. — Она стара, глуха, глупа, неряшлива и непригодна ни для какой охоты.
— Собака хорошая, это вы напрасно, — возразил Никифор.
Барышников хотел было его перебить, но Никифор упрямо продолжал:
— Собака — деликатная, приятная, послушная, чистых кровей; такую собаку любой, кому не надо, возьмёт, и пристреливать её ни к чему!
Никифор сердито повернулся, вышел из кабинета, прошёл в свой угол под лестницу и злобно плюнул.
— Тьфу, — проговорил он, — скотницы яйца жрут, а собака отвечай. Господа, нечего сказать!
На его лице отразилось брезгливое чувство ко всем вообще господам. Он покачал головой и, присев тут же, под лестницей к своему сундучку, стал перебирать разный хлам: старое платье, сапожную щётку, жестянку из-под монпансье, две перчатки с левой руки. Венерка лежала здесь же, у сундука, свернувшись в клубок, и при взгляде на её поседевшие щеки Никифор внезапно, вспомнил, что ей уже двадцать лет.
«Стара делается, — подумал он с тоской, — глупеет; блудить стала». Он вздохнул. Ему стало до боли жалко кого-то. С рассеянным видом долго он сидел у своего сундучка, поглядывая на спящую Венерку и соображая, сколько же ему лет, если и его Венерке уже двадцать. По его соображениям, ему выходило под шестьдесят. Это его точно придавило. Внезапно ему пришло в голову, что барин не хочет его держать, вот именно за то, что он, Никифор, делается негодным и старым, а Венерка — это только пустая отговорка. Он снова вздохнул и снова с рассеянным видом стал рыться в своём сундучке. Он нашёл там фотографию какого-то архиерея и силача из цирка, колёсико от шпоры и две книги: роман «Липкая» и «Ха-ха-ха или тысяча анекдотов». Но всё это его нисколько не утешило. С сердитым видом он захлопнул сундучок, прошёл в кабинет и спросил у Барышникова отпуск на весь день.
— За Венерку, — сказал он, — в прошлом году псаломщиков сын 25 рублей давал, так нужно сходить к нему.
— Двадцать пять рублей? — спросил Барышников. — И он в своём уме, этот псаломщиков сын?
И Барышников расхохотался. Никифор сердито вышел из кабинета и снова прошёл в свой угол. Он решился идти в село Трындино, за две версты от усадьбы, где он служил, к псаломщикову сыну, чтобы пристроить Венерку. Но, однако, он медлил и не собирался в путь, слоняясь по своему углу с рассеянным и смущённым взором. В глубине души он подозревал, что его Венерку никто не возьмёт даже за приплату с его стороны, и это его угнетало. Кроме того, его угнетало сознание, что и сам он делается старым и негодным, и что только поэтому к нему начинают придираться. Когда он был молод, его держали и с собакой, да и платили дороже, а теперь он стал много дешевле. С тем же рассеянным и смущённым взором он вышел неизвестно для чего на крыльцо, и долго стоял на ветру, всматриваясь в осеннюю муть ненастного дня, не обещавшего ничего радостного. Тут он увидел скотницу Авдотью; она стояла у бочки, и, очевидно, только что вымыв свои крупные и сильные руки, вытирала их фартуком. Её здоровый и цветущий вид обозлил Никифора и он сердито крикнул:
— Сколько сегодня яиц съела?
Авдотья даже не удостоила его ответом, и брезгливо повернувшись к нему задом, продолжала вытирать свои руки.
Это ещё более обозлило Никифора.
— А ты мне свою астролябию-то не выказывай, — крикнул он ей, — я ведь тебе не кто-нибудь!
И, подняв осколок кирпича от размытого дождями фундамента, он швырнул им в неё, умышленно сделав так, чтоб осколок ударил в бочку.
— Моли Бога, не попал! — крикнул он, и сердито хлопнув дверью, вошёл в дом.
Здесь он оделся в беличий, весь потёртый полушубчик с барского плеча, взял ружьё и позвал за собой разоспавшуюся Венерку. Через минуту они оба выходили из ворот усадьбы. Идти им обоим, очевидно, не хотелось, и, увидев кучера, поившего у колодца лошадей, Никифор подошёл к нему. С сожалением на всём лице, он стал рассказывать ему, что вот он получил письмо от псаломщикова сына из села Трындина. Тот желает купить у него Beнерку и предлагает ему за неё 25 рублей. А так как Никифор желает справить себе новый полушубок, то он и решился идти в Трындино и продать собаку. Венерка сидела тут же и слушала их разговор, равнодушно повесив уши, а Никифор спрашивал кучера: