Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 9 из 40

— Поймите, весь мир опускается, — горячо говорила она, — вся жизнь человечества принижается, потому что искусство стараются сделать или прикладным, или торгашеским, рекламным. Но искусство не поддаётся этому. И для истинного художника всегда остаётся только искусство для искусства. Поймите это!

Вмешался Фадеев.

— Мне кажется, — скромно сказал он, — в каждой картине должна быть идея.

— Святая истина, — энергично отозвалась Наташа.

Фадеев продолжал:

— И если идея принадлежит к числу тех, которые подвигают человечество к новому строю, картина хороша, нужна. А если наоборот, то картина вредна.

— Ну, это вы, ах, оставьте! — с насмешливой улыбкой возразила Наташа. — Определять с такой точки зрения, что нужно, что вредно — нельзя. Идея может указать художнику тот или другой сюжет, но изображать жизнь он должен свободно, правдиво, ничего не преувеличивая, ничего не умаляя. И в особенности не подчиняясь никаким навязанным ему чужим идеям и теориям. Пусть каждый, смотрящий на картину, делает свой вывод. Даже по поводу любого пейзажа можно какие угодно идеи высказывать: и крайние левые, и крайние правые. Только пейзаж-то должен быть правдой жизни, правдой природы. Искусство не должно быть служебным. Иначе уж лучше в акцизную службу идти.

— Почему такой переход? При чем тут акциз? — с усмешкой и недоумением спросил Соковнин.

— Ах, это я к слову… один случай из нашей школьной жизни вспомнила, — как-то небрежно сказала Наташа. — У нас, у Штиглица, была одна ученица, очень бедная и малоталантливая. Её мечтой было сделаться учительницей рисования где-нибудь хоть в захолустном городском училище. Родители не хотели, да и не могли давать ей денег на ученье, и все уговаривали её бросить «этот вздор» и заняться серьёзным делом, поступить куда-нибудь на службу. Сначала её поддерживала какая-то родственница, а когда та умерла, барышне пришлось-таки оставить школу, и родители нашли ей где-то место в акцизном управлении. И были очень счастливы, что дочь занялась, наконец, настоящим делом. Ну, а я вот, когда она мне об этом рассказывала, никак не могла понять, почему подсчитывать доходы казны от мужицкого пьянства — настоящее, полезное дело, а насаждать в народе красоту, обучая его рисованию — «вздор».

Соковнин несколько секунд молча посмотрел на неё, и в его улыбающихся глазах, казалось, играло желание подразнить противника.

Он сказал:

— Потому что красота — роскошь, а алкоголь — предмет первой необходимости.

Наташа вспылила:

— Вот вы это говорите уже настоящий вздор. Хотя я понимаю, что вы это не серьёзно… а даже и шутить этим не следует!

— Почему не серьёзно: я серьёзно, — дразнящим спокойным тоном сказал Соковнин. — Без красоты мужик проживёт, а без водки нет. Попробуйте-ка плебисцит устроить. Волю народа попытайте-ка.

— Неправда! — возражала Наташа. — Развейте у мужика чувство красоты, и он перестанет пить.

Соковнин, вместо возражения, насмешливо посвистел. Улыбнулся и Фадеев.

Лине стало больно от этого оборота спора, одинаково больно и за сестру, и за Соковнина. Она видела, что они, сами того не сознавая, впадают в невольное раздражение и, уже забывая о сущности спора, готовы отдаться только влечению наносить друг другу удары. И она остановила их:

— Что это вы, не успели встретиться, и уже схватка!

Соковнин улыбнулся и сказал:

— Как всегда. Как в «былые годы». — И сейчас же серьёзно добавил: — Да ведь вся прелесть моих встреч с Натальей Викторовной всегда была в борьбе. Недаром же я спортсмен.

Наташа все ещё продолжала растирать озябшие у неё во время работы на морозе пальцы, улыбнулась и уверенно сказала:

— Успокойтесь, в области этого спорта вам меня не победить. За меня стоит великая правда искусства, правда свободы. Ну, а во всяком другом я вам уступлю и охотно пойду за вами. Кстати, каким вы спортом теперь занимаетесь?

— И теперь, и всегда, как вам известно, всяким, а в данное ближайшее время — лыжным.

— Ах, это восхитительно! — радостно воскликнула Наташа и, точно ища, в чем проявить вспыхнувшую энергию, несколько раз слегка притопнула ногой. — Меня это ужасно интересует, а я давнехонько не каталась на лыжах.

— Хотите?

— Хочу.

— Так мы это устроим.

— Отлично.

— Вот мы с Фёдором Михайловичем за последнее время почти каждый день бегаем — он по долгу службы, а я его провожаю и сопровождаю.

— Возьмите меня с собой.

— С удовольствием.

Фадеев, все время, в застенчивом настроении, нервно пощипывавший бородку и искавший случая вмешаться в разговор, теперь сказал:





— Ну, с нами-то, по лесам не стоит. Лучше куда-нибудь нарочно пробежаться по хорошему ровному месту. Это гораздо удобнее, приятнее… Это очень приятно — бежать на хороших лыжах по хорошему ровному месту. А по лесам не стоит.

Наташа оживлённо возразила:

— Почему не стоит? Нет, вот мне именно и хотелось бы в лес, в чащу.

— Сбегаем, — одобрительно кивнул Соковнин головой.

Фадеев, обращаясь к Лине, сказал:

— А вы катаетесь на лыжах?

— Нет. Да у нас и лыж-то нет.

Соковнин подхватил:

— У меня две пары — всегда к вашим услугам. — И обратился к Фадееву: — А у вас, я думаю, там, у лесников достать можно.

— Можно.

— Ну, значит, в один из ближайших дней катим.

Наташа воскликнула:

— Непременно.

Лина в знак согласия кивнула головой. Потом сказала:

— Что же вы, господа, чай-то забываете.

Все на минуту занялись чаем.

Мысли Соковнина опять вернулись к прерванному спору с Наташей, и он, широко улыбаясь, сказал:

— Вот вам где материал-то для искусства — в лесу. А то что там ваш Париж!

— Это я и без вас знаю, — с дружественной резкостью возразила Наташа. — Материал для искусства везде: и в лесу, как и в Париже. Только если я парижский материал принесу в лес, лес останется глух к нему. А вот я возьму наш лес и принесу его… весь в снегу… дремучий, сказочный, очарованный, в парижский Салон, так Париж поймёт меня, поймёт красоту моего леса.

Наташа сказала это, и резкость её тона при последних словах внезапно смягчилась. Точно вдохновение осенило её. Как это с ней нередко случалось, она от оживлённой беседы вдруг на мгновение ушла в себя, смолкла и смотрела куда-то в ей одной видимую даль. Точно ей пригрезился в эту минуту её будущий успех. Её юное раскрасневшееся от мороза лицо, окаймлённое чуть-чуть вьющимися на висках темно-русыми густыми волосами, было в эту минуту прекрасным выражением сильного порыва сильной натуры: оторвалась от пут окружающей действительности, унеслась — и сразу приняла в свою душу весь необъятный мир.

Наташа, конечно, не заметила того, что заметила Лина: того затаённого, подавленного восторга во взгляде, которым взглянул на неё Соковнин, — взглянул и сейчас же с напускной иронической улыбкой заговорил задирающим тоном:

— Где уж лесу понять прелесть вашего Парижа!.. Столица мира!

— Старо, — поморщившись, отозвалась Наташа. — Париж — ville lumière. Источник света.

— Для вашего оконца.

— Для всего мира. Где есть свет — там уголок Парижа. Париж — в целом мире, и весь мир в Париже.

— Англичане не уступят.

— Солнце не спрашивает, где ему всходить. Что делать, если солнце правды восходит только в Париже.

Фадеев скромно, с застенчивой улыбкой, но тоном глубокого убеждения заметил:

— Хорошее сравнение, только не забудьте, что солнце нигде не восходит — это только так кажется от круговращения земли.

Сказал, и, покраснев, улыбнулся ещё шире.

«Что это — глупая банальность, или в его словах скрытый глубокий смысл?» — подумала Наташа и взглянула на Фадеева. Сначала в этом взгляде был как будто вызов, готовность отразить удар. Но взгляд сейчас же стал ласковым, дружеским. В уме промелькнуло: «Милый, милый мальчик!» Белокурый, простенько причёсанный, с редкой бородкой, в своей леснической форменной тужурке, он казался ещё студентиком. Наблюдательному взгляду художницы было достаточно мгновения, чтоб это почти девичье лицо с бледным лбом и бледно-розовыми щеками вызвало у неё впечатление: «Хорошая нежная натура, ясная душа». Наташа опять повторила про себя: «Премилый». Ей стало вдруг как-то немного жаль его, когда она разглядела теперь его добрые серые глаза, глубоко сидящие, оттенённые лёгкой синевой — следы вероятных лишений и работы чрез силу.