Страница 35 из 40
— Знаете, Полина Викторовна, я давно влюблён в вас… Может быть, вы это замечали: вы были иногда так ласковы… любезны со мной… А может быть, вы это так… как со всеми… ничего не замечали… Ну, вот, я признался. А боялся долго. Да. Разумеется, я хочу… я думаю… позвольте, я прошу вашей руки… я…
Он хотел сказать ещё что-то, но спазмы, видимо сдавливали ему горло — он замолчал.
«Вот оно!» — подумала Лина. Она смело подняла теперь на Фадеева глаза. Взгляды встретились. И у Лины чувство жалости стало ещё сильнее. «Розовый мальчик» был бледен, глаза смотрели растерянно, полуоткрытые губы вздрагивали, точно сквозь них ещё хотели прорваться недосказанные слова. И жалость перешла как-то сама собой в желание уничтожить лаской самую причину жалости. Ведь на этом чувстве: сделать другому добро — так часто возникает и самая любовь. Но что она могла сказать ему сейчас? Только — «нет». Быть может, раньше у ней было бы колебание, была бы минутная слабость, влечение, — но не теперь, не сейчас. Ей было и смешно, и непонятно, и даже как будто радостно, что вот как раз в эту минуту, когда она только что думала о возможности его предложения, он точно откликается на её мысли. Точно взаимное внушение.
Да, это был решённый вопрос: в её теперешнем настроении предложение помощника лесничего ей не улыбалось, а сердце… сердце ещё верило в другое счастье, сердце ещё ждало своего сказочного принца.
И Лина ответила Фадееву:
— Федор Михайлович, голубчик, зачем вы сказали мне это!.. Ведь, скажите правду, я не виновата… я ничем не подала вам повода? Ведь да: нет, не подала?
Она взяла его лежавшую у него на коленях руку и, слегка пожимая её, дружески потянула её к себе.
Пригретый лаской, Фадеев порозовел и, на ласковый взгляд Лины, отвечая улыбающимся взглядом, сказал:
— Нет, нет!.. Но… я люблю вас… давно люблю.
Лина, не выпуская его руки, ласково-грустно смотрела ему в глаза и ещё молчала. А он, уже становясь спокойнее, смелее, продолжал:
— Быть может, я не то сказал… не так… быть может, вы хотите подумать… да?
Её взгляд стал сразу серьёзен; она слегка покачала головой, и тихо, спокойным тоном ответила:
— Нет… что же думать!.. Нет, я… видите ли, я не пойду за вас.
Фадеев теперь уже не побледнел, а стал краснеть ещё больше. На правом виске обозначилась тоненькая синеватая жилка. Он, казалось, хотел сказать ещё что-то очень важное, сказать горячо, но не находил слов. Он высвободил свою руку из руки Лины, потупил взгляд и нервно барабанил пальцами по коленке.
Лина уже совершенно спокойно продолжала:
— Вы не сердитесь на меня… Я должна быть искренна. Я вас очень… очень люблю — как знакомого. Мне с вами приятно… так легко, просто. Я всегда… буду рада вам — всегда. Но… вы знаете эту тривиальную поговорку: «с милым рай и в шалаше». Я её вполне понимаю. Хотя ещё не знала… не чувствовала такой любви. Но понимаю, что это должно быть так. Так вот у меня нет этого чувства, чтоб я хоть в шалаш… хоть на край света…
Ей хотелось добавить: «с вами» — но слова как-то не сошли с языка.
А Фадеев, совершенно смущённый, нервно бормотал:
— Да, я понимаю, понимаю… я для вас жених незавидный… да… что же делать!.. Действительно, мой шалаш в лесу, я беден… но я думал, что вы не…
— Ах, мне это было бы все равно… Да ведь и не навек же вы в лесу. Но… я вообще ещё сама не знаю, чего я хочу, чего я жду от жизни. Понимаете, я сама себя ещё не нашла, — сказала она уже более уверенным тоном, точно нашла, наконец, неопровержимый довод в пользу своего отказа.
Тогда и Фадеев, тоже уже более решительно и спокойно, сказал:
— Да, да… может быть, может быть… Я думал… Простите.
Наступила минута молчания.
Лина думала:
«Вся жизнь в глуши, вся жизнь в мечтах о новом социальном строе, который, при всей удаче, может оставить и его, и её на том же старом месте, оставить там, где они приспособятся при теперешнем распределении ролей соответственно их знаниям и способностям. Нет, уж лучше и в новый строй перешагнуть с другой ступени и заявить свои новые права, уступая бо́льшие прежние, а не выпрашивая прибавки!»
Лина встала и сказала:
— Стало свежо, сыро, пойдёмте в дом.
Фадеев, вставая, смущённо произнёс:
— Да, да… мне пора уезжать, да. До свиданья, Полина Викторовна. Не сердитесь, что я…
Прощаясь, он протянул ей руку. Она сердечно пожала её и сказала:
— Вы на меня не сердитесь.
— Помилуйте…
— Приезжайте.
— Благодарю вас. Как-нибудь опять.
— Скоро-скоро. Слышите.
Они пошли в дом. Фадеев заглянул на кухню, чтоб велеть Сергею вывести из каретника свою верховую лошадь, зашёл проститься с Александрой Петровной, и Лина проводила его потом на крыльцо. Уже спускаясь со ступенек крыльца, он вдруг остановился, повернулся лицом к Лине и упавшим голосом, точно в бреду, точно самому себе, сказал:
— Знаете, Полина Викторовна, если б вы надумали… я ведь могу переменить род службы. Могу перевестись в Петербург, в департамент…
И не дожидаясь ответа, не взглянув даже, какое впечатление произвели его слова на Лину, он как-то торопливо приподнял и опять надел фуражку и быстрыми, твёрдыми шагами пошёл к воротам, где уже ждал его Сергей с лошадью.
А Лина почувствовала к нему вдруг какое-то непонятное, почти неприязненное чувство, и напряжённо думала: «Зачем он это сказал!» Его слова казались ей глупыми, ей было жаль его; но эта жалость уже не переходила, как давеча, в ласку, а в досаду. И она мысленно произнесла:
«Чиновница лесного департамента!.. Эсдека, эсдека!..»
Она смотрела, как Фадеев прыгнул в седло, как Сергей отворил ворота, как Фадеев ещё раз оглянулся на дом, поклонился ей и, пришпорив лошадь, быстрой рысью выехал на дорогу. Лина постояла с минуту на крыльце, посмотрела на сгущавшийся мрак между соснами в парке, разглядела на небе загоревшуюся звёздочку, потом, заломив руки за голову, глубоко вздохнула вздохом облегчения: точно часть тяжёлой ноши свалилась с её плеч. Но именно только часть: когда она, войдя в дом, поднималась по лестнице в свою комнату, её охватила щемящая тоска, — весенняя тоска, порыв к чему-то не похожему на все знакомое окружающее, на это хорошее-хорошее, ни в чем неповинное, но опостылевшее настоящее.
XXI
От Наташи писем не было что-то уже давно; не было даже и простых открыток с приветом; она не откликнулась в течение двух недель и на письмо, в котором Лина извещала её о своём отказе Фадееву. Лина тревожилась, не случилось ли уже с ней чего-нибудь. Александра Петровна после каждого получения почты делалась печальной, задумчивой. Бабушка иногда с сердцем, иногда со вздохом ворчала:
— Избалюется девцонка!
Наконец, в первых числах мая получились одновременно три письма. Наташа писала матери и бабушке, с тысячами поцелуев и ласкательных слов, что она вышла замуж и просила прощения, что никого не звала на свадьбу. В письмо к Александре Петровне был вложен особый листок хорошей веленевой бумаги, на котором красивым крупным почерком было написано по-французски в сердечных, хотя довольно избитых выражениях приветствие зятя к тёще, выражалось желание скорейшего личного знакомства и давалось торжественное обещание сделать Нату счастливой. В заключение же Наташина письма было добавлено: «А подробности в письме к Лине».
Очевидно подробности эти должны были быть значительны: заказное письмо — не письмо, а пакет — к Лине, оклеенный множеством разноценных почтовых марок, был увесист. Лина вскрывала его с любопытством и нетерпением, и с первых же прочитанных ею строк письма лицо её осветилось счастливой улыбкой.
Ко времени получения почты пред обедом все обыкновенно сходились в столовую. Так и сегодня. Сейчас и тётя Анна Петровна была тут и просматривала газеты, пока другие читали письма.
Александра Петровна кончила своё первая, и взглянула на Лину, потом на бабушку. Чувствовалось общее тихо-радостное настроение; и у самой Александры Петровны стало на душе как-то покорно-радостно.