Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 23 из 30



— Вам зачем барон нужен? — спросила дама, подозрительно оглядывая девочку. — Если вы, милочка, по благотворительному делу, приходите в четверг. Я по четвергам принимаю, а барон совсем бедных не принимает. Ему некогда, милочка.

— Благотворительность? Что? — спросила Верочка, худо понимая, о чем идет речь. — Мне барон нужен. Я совсем не о том… Да вы кто такая?

Теперь настала очередь изумляться даме.

— Я «кто такая»? Да вы, милочка, больны, должно быть. Я баронесса Мерциус. Надеюсь, вы знаете, куда пришли. Лучше вы мне скажите, кто вы такая.

— Меня зовут Верою Успенскою. Но я пришла говорить не с вами, а с вашим братом, — рассердилась ужасно Верочка.

— С каким братом?

— С бароном.

— Вот комедия! — воскликнула дама, потерявшая, наконец, терпение. — Вы, милочка, извините, не в своем уме. Барон мой муж, а не брат.

Этого никак не могла понять Верочка. Она почему-то представляла себе барона холостым. Что произошло далее, не поддается описанию. В больном воображении Верочки эта толстая баронесса, с красными огромными руками, представилась вдруг жертвою вероломного барона, и сумасшедшая девочка бурно и страстно стала выражать свое сочувствие «бедной» баронессе, которую обманывает ее муж, известнейший «развратник и негодяй». По-видимому, у Верочки начался тогда настоящий бред. Легко себе представить негодование баронессы. К изумлению Верочки, эта дама разгневалась чрезвычайно вовсе не на барона, а на «дерзкую девчонку», которая явилась в порядочный дом, чтобы «шантажировать почтенную семью». Кончилось тем, что баронесса начала топать ногами и кричать «вон». Горничная буквально вытолкала за порог обезумевшую девочку.

XXI

Когда Сережа вышел из балябьевской квартиры, был уже десятый час. Вечер был тихий, ясный и лунный. На снегу лежали синие тени. Скрип полозьев, шага прохожих и голоса звучали звонко в морозной безветренной тишине.

Но эта зимняя московская ясность не могла одолеть Сережиной тоски. То, что он оставлял там Верочку у Балябьева «на верную гибель», мучило его.

Правда, Верочка сама его прогнала. Но ведь она была в истерике, она сама не понимала, что она говорит. Нет, Сережа ничтожный трус — вот он кто. Пусть Балябьев посмеялся бы над ним. Пусть он взрослый, а Сережа мальчик. Не все ли равно?

А может быть, Верочка вовсе и не такая, как ему померещилось? Может быть, она, в самом деле, хочет кутить с этим Балябьевым или бароном, как ее сестра кутит по ночам?

Но Сереже в этот миг представилась Верочка у отцовской могилы в Новодевичьем монастыре — узкие плечи девочки, русая коса и беспомощные руки, и Сережа застонал от стыда и раскаяния.

Но что он, Сережа, может? Что он смеет? Ему ли спасать Верочку, когда он сам — ничтожный, грязный и отчаявшийся? А что будет с этой гимназисткой Любушкиной? — вспомнил Сережа про «Союз отчаявшихся», — она ведь убьет себя… А почему и ему, Сереже, не убить себя, как убьет себя эта дурочка?

Куда ему идти, однако? Сережа стоял в незнакомом переулке у фонаря. Мимо прошла какая-то парочка — лицеист и барышня. Сережа вспомнил двух лицеистов в ночном кабачке и как он оскорбил Nicolas и как его метр д’отель выталкивал на улицу. А не выпить ли виски? Тогда, помнится, все было похоже на сказку. Авось, Nicolas не подвернется на этот раз. Не домой же идти, в самом деле. Там, пожалуй, он встретит Ниночку, и она с презрительной гримаскою посмотрит на него. Может быть, она спросит его о Верочке Успенской?

Надо выпить. Пусть кружится голова. Только у него, кажется, и денег нет. Сережа вытащил кошелек и при свете фонаря сосчитал деньги — семь рублей шестьдесят копеек. Это столько осталось у него от двадцати рублей, которые он получает от отца на «карманные расходы». До сих пор он почти всегда тратил эти деньги на книги. Что ж. Сегодня он истратит их на водку. Не все ли равно в конце концов?

Сережа осмотрелся, нет ли где-нибудь ресторана. Ресторана не оказалось, но какой-то шумный второразрядный трактир «Лебедь» был совсем близко, на другом углу переулка. Сережа направился туда. Там играла машина, и в окнах мелькали половые в белых рубахах.

«Очень кстати, что меня из гимназии выгнали, — подумал Сережа, когда мрачный трактирный слуга стаскивал с него пальто, — скучно было бы объясняться теперь с надзирателем»…

В трактире было шумно и людно, и голоса дико звучали под трубный гул машины, которая со свистом и хрипом трудилась над каким-то унылым мотивом.



Сережа не без смущения пробрался между столиков в дальний угол. Ему казалось, что все на него обращают внимание и что половые смеются над ним. Но он скоро убедился, что никому нет дела до него.

— Графинчик? Холодненькой? Закусочки сборной? — спросил его малый в белых штанах с грязною салфеткою под мышкой.

И то, как его спросил о водке половой, убедило Сережу, что он «не первый и не последний», что таких пятнадцатилетних немало в трактирных углах, и все они пьют, как он начинает пить.

— Да, холодненькой и закуски какой-нибудь, — сказал Сережа, чуть усмехаясь.

За соседним столиком пили чай двое. Перед ними стояли на столе чайники, занятно расписанные, и большие чашки и тарелка с баранками — все по-московски. Один был постарше, седоватый и благообразный, с окладистою бородою и зоркими глазами, странно-веселыми, без насмешки и без самодовольства. Такие веселые глаза не часто встречаются. Другой, помоложе, был и худ, и бледен, в плечах и груди узок; глаза у него были сердитые и губы грустные. Оба одеты были скромно и похожи были не то на артельщиков, не то на каких-нибудь служащих на железной дороге.

Орган перестал играть, и Сережа невольно стал прислушиваться, о чем они говорят.

— Ты, друг, не скорби, — сказал старший и, откусив кусочек сахару, поднял блюдце на трех растопыренных пальцах, — отчаянная печаль — великий грех.

— Силы у меня нету, — признался молодой, который, по-видимому, забыл о чае и с завистью смотрел на своего собеседника, казавшегося каким-то светлым от света веселых глаз.

— Попроси у Бога, она у тебя и прибудет. Наша силушка какая, соломинка, а у Него, братец ты мой, такой избыток, такой избыток…

— Тоска у меня. Куда я приткнусь? Один да один. В церковь пойду и там завсегда лицемерие увижу. Такой у меня глаз: на скверное зорок, а на доброе слеп.

— Это бывает. Я бы тебе такой совет дал. Коли скверное увидел, не отворачивайся, а еще глубже в это самое худое глазом своим вонзись. Иной раз за худым иное найдешь и даже умилишься. Больше ведь глупости, чем злодейства. Смотришь, худой человек, а ежели его пошевелить, совсем простой окажется. Души помрачились у многих, а все люди, все люди…

— Люди тоже. Это у тебя, Елисеич, чистая душа, ты их оправдать можешь, а я не могу. Извини. Затравили, замотали, каблуком на горло… Сволочь. К кому я пойду? Каждый, как волк, зубы скалит…

— Если злых полюбить не можешь, иди спервоначалу к добрым.

— К добрым? А добрые, Елисеич, добротою своею гордятся. Жалости ихней не терплю. Нет, уж видно, как жил один, так и умру без никого. Тоска.

— Отчаиваться грех великий. Люди не призрят, а Бог завсегда призрит.

«От кого это я такие же слова слыхал? — подумал Сережа и вспомнил тотчас же. — А, как же. Проститутка на бульваре сказала… И еще кто-то вроде этого говорил. Кто? Григорий в тюрьме? Он, конечно, он. — Сережа улыбнулся. — Выпить, однако, не мешает».

Перед Сережей стоял холодный вспотевший графинчик, и на тарелке лежали сухие кусочки балыка, селедка с картофелем, ломтики томата с испанским луком.

Сережа, морщась, проглотил водку и закусил селедкой. По неопытности поспешил выпить вторую и тотчас же третью. Приятно закружилась голова.

— Изверги, — сказал худой, — насильники они все, куда ни глянь. Да и те, кого сегодня душат, завтра случай представится, тоже душить будут. Волки. Пообломали им зубы, а кабы целы были клыки, показали бы тоже.

Но старик замотал головой, не соглашаясь.