Страница 3 из 12
- Бутылочек ищите, товарищ комиссар? - сказал Кравцов, наблюдая Данилова. - Не трудитесь, бутылочки - тю-тю!
Он махнул рукой. Веки у него были красные, взгляд мутный.
Данилов сел на табурет и задумался. И специалисты замолчали, глядя на него, лица их стали озабоченными и серьезными. Горемыкин, за спиной Данилова, крадучись, виновато вышел, бережно прикрыл дверь... С Горемыкиным все ясно. С Горемыкиным - известный разговор. И этих трех он, Данилов, мог бы арестовать. Нарезались, сукины дети. Он еще днем, в Вологде, подметил, что они бегали и шушукались... Арестовать недолго. А дальше что?
- Сдай-ка, ну? - сказал Данилов встревоженному и бледному Низвецкому. - В подкидного дурака сдай.
Он сыграл с ними партию вдумчиво и истово, внимательно следя за игрой, приоткрыв маленький высокомерный рот, в котором блестел золотой зуб. Выиграл и встал.
- Вот как играть надо. Довольно, или танцы до утра?
Кравцов и Протасов хмуро молчали. Низвецкий сказал неуверенно:
- Да нет, поспать надо.
- Ну, пойдем, - сказал Данилов.
Низвецкий шел за ним по вагонам, тоскливо ожидая разговора. Данилов молчал и не оглядывался. Он отворял двери - Низвецкий закрывал их. Громыхали колеса на переходах. Уже настоящая ночь накрыла мир, небо вызвездило, скоро утро.
В вагоне-аптеке Клава, сонно сопя, примеряла на душ абажур из оборочек.
- Смотри, что она придумала, - сказал Данилов Низвецкому. - Уют наводит. Погоди, она тут наделает такое голубое и розовое... Слушай! Я хочу здесь сделать радиоточку. Раненый придет на перевязку, посидит тут, послушает. Займешься?
- Можно, - пробормотал Низвецкий.
Данилов оглядывал его. Интеллигентный вид у парня, одет чисто, видно, что привык носить хорошую одежду.
- Что у тебя? - спросил он. - Почему тебя не взяли в строй?
- Геморрой, - отвечал Низвецкий, густо краснея.
Данилов удивился.
- Смотри, какую нажил стариковскую болезнь! А хотел бы в строй?
- Я шесть лет служил в поезде Москва - Владивосток, - сказал Низвецкий, волнуясь. - Я бы мог продолжать там служить, меня никто не трогал. Я сам попросился в санитарный поезд. Чтобы хоть чем-нибудь...
- А в санитарном поезде, - сказал Данилов, - дисциплина не меньше, чем в строю. И даже так я тебе скажу: что можно фронтовому человеку, то нам нельзя. Мы должны быть ангелы. Херувимы и серафимы, да. Мы - братья и сестры милосердия... Этой водки, будь она проклята, - сказал он тихо и страстно, сжав кулаки, - не будет в поезде в самое ближайшее время, я тебе ручаюсь.
Еще двух недель не было, как шла война, а казалось, что она длится годы.
Утром 22 июня Данилов проснулся поздно и рассердился на жену: почему не разбудила. Ему хотелось провести этот день с сыном. И чтобы день был большой, чтобы и он и сын насладились им. А жена пожалела разбудить и сократила праздничный, такой редкий отдых.
Сын влез на кровать, уселся верхом ему на ноги, - плюшевоголовый, в белом костюмчике, в синих носках. Солнце лежало на вымытом желтом полу. Настоящее лето только началось, а уже был загар на щеках и на ножках сына.
- Папа, мы пойдем?
Он обещал сыну прогулку. Обещал рано встать и сразу же идти. Из-за жены он проспал. Мальчишка мучился все утро. Мальчишка усомнился в отце.
- Пойдем, сын, вот только перекусим чего-нибудь и сейчас же пойдем.
- Ой, зачем ты чистишь зубы, - говорил сын, стоя около него, - ведь ты сегодня не пойдешь в трест.
Пока жена готовила завтрак, Данилов вышел в огород. Второй год он с женой жил в городе, он был директором треста, а жена все не могла привыкнуть покупать овощи в магазине и сажала свои. Для картошки и капусты земли возле дома не хватало, картошку и капусту она сажала где-то за городом. Она ездила туда поездом полоть и поливать. Руки у нее были темные, крестьянские. Данилов говорил:
- Все жадность, готова в могилу себя загнать, лишь бы не переплатить лишнюю копейку.
А она отвечала:
- Как же без своей картошки?
Но в это утро вид зеленых грядок был приятен Данилову. Он ходил между ними и смотрел, как развилась помидорная рассада, скоро ли можно будет рвать салат, а сын садился на корточки и спрашивал:
- Как ты думаешь, редиска уже есть?
Вот в эту минуту он запомнил себя и сына, как на фотографии: он, Данилов, стоит между грядками, небо солнечное, мирное и радостное, и сын сидит на корточках и спрашивает:
- Как ты думаешь, редиска уже есть?
Это была последняя минута прежней жизни, с сыном, с воскресным отдыхом, с ленивыми мыслями о прогулке и пироге.
На крыльцо выбежала жена:
- Ваня, война!..
Он вбежал в дом. Радио договаривало слова, не оставляющие сомнений. Радио замолчало. Данилов поднял голову. Все стало другим. По-другому светило солнце. Другим стал его дом. Другое лицо было у жены. Та минута покоя и созерцания ушла на годы назад. Все полетело и помчалось куда-то следом за его мыслями.
- Папа, а мы пойдем все-таки? - спросил сын.
Сыну было четыре года.
- Нет, - ответил Данилов, и сын заплакал...
В тот день Данилов разобрал свои бумаги, написал письмо отцу, сходил на почту и отправил старику денег.
Среди старых писем попался измятый конверт, из него торчали уголки фотографической карточки, - он не вынул карточку, бросил, не поглядев, на дно ящика.
Карточки сына он положил в бумажник.
Ночью жена плакала, тихо, чтобы не потревожить его. Он делал вид, что спит.
Она поймала какое-то его движение, приподнялась, сверху взглянула ему в лицо:
- Ведь тебе бронь дадут, Ваня?
Он отвернулся. Вопрос был решен утром, когда говорило радио. Завтра он пойдет в военкомат. А ей - меньше всего дела. Она - десятая спица в колеснице.
Наутро ему принесли повестку. Что ж, тем лучше. Не станут говорить, что он выскакивает. Пошел по мобилизации - и все.
В военкомате Данилова направили к Потапенке. Потапенко был приятель, директор санатория. В военной форме, наголо остриженный и помолодевший, он сидел за пустым столом, кругом толпились штатские люди. И хотя эти люди только что пришли и хотя все окна были открыты настежь, в комнате уже так накурили, что дышать было нечем.
Потапенко протянул Данилову пухлую теплую руку.
- Эге, пришел. Бронироваться будешь?