Страница 2 из 12
В девятом вагоне дежурил Сухоедов, низкорослый человек с квадратными плечами и большой головой без шеи. Он был старше всех в поезде, кроме начальника. Данилов знал, что Сухоедов в свое время бил Юденича, в финскую кампанию пошел на фронт добровольцем и был ранен. 22 июня, в день объявления войны, явился на призывной пункт и потребовал, чтобы его направили в действующую армию. Ни по годам, ни по здоровью он не подходил для строевой службы. Его послали в санитарный поезд. Вид у него был горько обиженный, словно его обошли наградой. В мирное время он работал на подмосковной шахте. В морщины его лица въелась угольная пыль. Детски лазоревыми казались на этом лице ясные голубые глаза.
Сухоедов стоял у окна и не пошел навстречу Данилову, только на секунду повернул голову и поманил пальцем. Данилов подошел. Вид у Сухоедова был необычный. Ни обиды, ни горечи. Вид охотника, идущего по следу зверя.
- Вот он где, видишь ты? - тихо спросил он.
На горизонте, за низкой темной полоской далекого леса, шевелился какой-то свет. И вдруг шагнул в небо луч прожектора и задвигался влево и вправо, неторопливый, беззвучный, неяркий. И другой луч шагнул откуда-то сбоку, лучи скрестились, замерли на мгновение и разошлись, шаря в небе.
- Его ищем! - сказал Сухоедов строго. - Ты ничего не слышишь?
- Ничего не слышу.
Сухоедов помолчал, вслушиваясь.
- Лупит, - сказал он нехотя. - Ох, здорово где-то лупит... - И, вытащив из кармана кисет, стал скручивать папироску.
- Куришь? - спросил он, протягивая кисет Данилову.
- Нет, не курю.
- Это, между прочим, правильно, - сказал Сухоедов. - От табака нападает по утрам такой кашель - не дай бог. И на фронте тому, кто не курит, в два раза легче: целая громадная забота с плеч - не думать о табаке. Ты не приучайся. Приучишься - конец.
Данилов усмехнулся.
- Тридцать восемь лет прожил - не соблазнился; теперь уж не закурю.
Сухоедов ребячески удивленно поднял брови:
- Да неужели тебе тридцать восемь?
- Тридцать девятый весной пошел.
- Молодо выглядишь, - задумчиво сказал Сухоедов, разглядывая Данилова. - Я бы тебе тридцать дал, ну - тридцать два от силы. Жизнь, что ли, легкая была?
- Легкая или нет - не знаю, - ответил Данилов, - но хорошая была жизнь у меня, я таких жизней еще штук сто бы прожил и не устал.
Они помолчали. И странно сказал Сухоедов:
- Тебя не убьют.
Лучи за окном опять скрестились, стали неподвижно, косым крестом.
Данилов и сам знал, что его не убьют. Не может его жизнь так вот просто взять и оборваться. Все только начато, ничто не закончено. Только отложено на время. Кончено только с Фаиной. А может, - чем черт не шутит, - и ее когда-нибудь он еще повстречает. Станет перед ним, выгнув спину, закинув голову, встряхнет тяжелыми мокрыми волосами... "Расчеши их, Ваня", - скажет... Глупости, ребячий вздор, в котором никому нельзя сознаться, даже себе.
За вагонами для легкораненых шел вагон-аптека. Почему он так назван неизвестно. Аптека занимала в нем маленькое купе. Остальные помещения были приспособлены под перевязочную, душевую и вентиляционную. В служебном купе стоял письменный стол для медицинского секретаря. Такая должность была в списке персонала. Человека с этим званием в поезде не было. Данилов не знал, что должен делать медицинский секретарь, и никто не знал; поэтому при укомплектовании штата Данилов попросту никого на эту должность не назначил.
Вагон-аптека был любимым вагоном Данилова. Он с первого взгляда влюбился в его белизну, никель, линолеум, в герметические двери, в откидные столики и стулья, прилаженные к стенам. Чистота и удобство были страстью Данилова. Он относился к любимому вагону ревниво. Платком тер оконные стекла - нет ли пыли. Аптекарша в первый же день ухитрилась пролить йод на голубовато-белый, только что выкрашенный стол. Данилов, увидев пятно, побледнел от огорчения. Клава Мухина, санитарка, сбивалась с ног, поддерживая эту невозможную, стерильную чистоту, которой требовал комиссар.
И сейчас Клава была в душевой. Стоя у стола, низко наклонив темно-рыжую голову в чалме из марли, она собирала в оборку бинт. Окна были занавешены, горела лампочка.
- Что вы делаете? - спросил Данилов.
Она повернула к нему белое, в крупных веснушках, доброе и сонное лицо.
- Абажур, - сказала она с усталым вздохом.
- Еще один? На лампочку?
- Нет. На точку.
- На какую точку?
- Душевую.
Она была сонная и объясняла невнятно, но он понял, и ему понравилась затея.
- Ага! - сказал он. - Когда душевые точки не действуют, на них надевают абажуры, чтоб было красиво, так?
- Да, - ответила она, - только жалко, что марля. Лучше шелк. Голубой или розовый.
- Да, конечно, шелк лучше, - усмехнулся он. - Но шелка, Клаша, нет. А бинт можно покрасить синькой - будет голубой.
- А то еще, знаете, если бы красные чернила, - сказала Клава и доверчиво посмотрела ему в лицо. - Развести водой - будет розовая краска.
- Купим красных чернил, - обещал Данилов. - До первого магазина доберемся - сейчас же купим.
Рыжая девочка развеселила его. Он шел гремучими переходами и улыбался.
Кригеровские вагоны для тяжелораненых: никаких перегородок, просторно, как в палате. Белая краска. Три яруса подвесных коек с каждой стороны. Висячие шкафчики. Шезлонги. Здесь чувствовался госпиталь. Почему-то хотелось поскорее пройти мимо этих подвесных коек с боковыми сетками, как у детских кроватей.
И вот хвостовой вагон-изолятор, простой вагон, в конце которого помещается электростанция. Сюда и направлялся Данилов, здесь была главная цель его обхода, здесь он чуял беду.
Дежурного в изоляторе он не встретил.
Он постоял у двери электростанции: голоса, но ничего не слышно толком, мешает шум колес. В общем, тише, чем он думал.
Он отворил сразу. Никто не испугался, встал только дежурный боец Горемыкин, остальные продолжали сидеть. Кравцов, машинист электростанции, передвинул папиросу в угол рта, шлепнул картой по столу и сказал:
- Бью и наваливаю.
- Врешь, трефы козыри, - сказал вагонный мастер Протасов и тоже положил карту.
Молодой электромонтер Низвецкий вдруг сконфузился и встал.
Эти все, кроме Горемыкина, были специалисты высокой квалификации самый трудный народ. А Кравцов, кроме того, был вольнонаемный.