Страница 13 из 114
В этом мире вздора, где
Словно камни, две есть меты:
Доброта, коль друг в беде,
Мужество, когда в беде ты.
Здравый школьный юмор Берил был представлен макароническим образцом в рамке: Я — хохотирен, ты — улыбато, он — смейон. Слышно было, как Берил в кухне в конце коридора мурлычет выхолощенную версию «Зеленых рукавов», и пары сочной зелени рвутся из-под шума картофелемялки. Я снял пальто и услышал, как спустили воду в туалете на втором этаже и как потом защелкнулась дверь. По ступенькам, застегивая ширинку, спустился Генри Морган, муж Берил.
— Йо-хо-хо, — сказал я, — как поживает король пиратов?
Ему это никогда не нравилось.
— Эверетт уже там, — ответил он и, подумав, кисло улыбнулся мне задним числом.
— Кто такой Эверетт?
— Он работает в местной газетенке. Был когда-то большой шишкой, вроде. Берил сейчас ведет колонку сельских новостей. Два пенса за строчку.
— Должно быть, солидный вклад в семейный доход.
— Да не очень, вообще-то. Скорее почета ради, как нам кажется. Иди же, познакомься с Эвереттом. Ему уже не терпится тебя увидеть.
Мы вошли в гостиную, где нас горячо встретил пес. Мне не хотелось ехидничать по поводу обстановки, в комнате было тепло, а тепло никогда не грешит дурным вкусом. Но этот самый Эверетт защищал огонь в камине, как будто кто-то мог стащить его, и поджаривал себе задницу, листая одну из книг Моргана. За час он мог бы перелистать их все. Эверетт поднял взор, в котором горело безумие, — этакий огрызок человека в коричневом ворсистом спортивном пиджаке с карманами, которые, судя по дребезжанию, были набиты шариковыми ручками. Ему было пятьдесят с хвостиком, к лысине приклеился пустой нотный стан из пяти жгутиков волос, под армейскими очками скрывались совсем белесые глаза, глаза, почему-то навевавшие мысли о «георгианских стихах». И тут выскочило имя, потому что кто-то в этом городе когда-то упомянул, что Эверетт написал стихи, которые этот кто-то учил в школе, и что имя Эверетта можно найти в георгианских антологиях — незначительное имя, по правде, но все еще представляющее более благородную традицию искусства, чем программы на радио, которое Генри выключил наконец. Нас представили друг другу. Отец в глубоком кресле у камина насупился над спортивными колонками, пальцы его рассеянно плескались в шерсти вонючей старой собаки, будто в воде канала.
— А вот и один из торговых князей, — хихикнул Эверетт. Его голос намекал на приглушенные звуки фортепиано — una corda[32], думаю, что-то в этом роде. — Высоко, на троне Ормуза и Индии, или тех стран, где роскошный Восток щедрой рукой осыпает своих варварских царей жемчугом и золотом[33].
Он протараторил эти строки, как человек начисто лишенный чувства слова, и опять захихикал, поглядывая на Генри в ожидании аплодисментов. «Переврал первые две строчки», — отметил я с жалостью, но только улыбнулся и сказал:
— «Книга вторая», не так ли? Я читал это на вступительных экзаменах.
— О, — ответил Эверетт, — но слышали бы вы Гарольда с «Потерянным Раем»! Во времена старых добрых «Дней поэзии» в книжном магазине — и это полагаю единственное, чего мне не хватает в ваших заграницах — родственные души объединялись в любви к искусству; я имею в виду совместное чтение стихов, держа, пусть и слабой рукой, зажженный факел. Культуру то есть. Хотя, конечно, нас в этом городишке, — он печально улыбнулся, — так мало, крайне мало. Но каждый старается. Человек пишет традиционно, но всегда готов изменить традицию. Паунд, Эзра, как вы знаете, Паунд сказал: «И мало пьют из моего ключа»[34]. Красота, — оценил Эверетт, очки его обратились к окну. Глаза исчезли, и я вдруг увидел Селвина из минувшего вечера и начал что-то припоминать. Какие-то яйца, какая-то аура или что-то в этом роде. Кто-то внутри уличного сортира. Пес посмотрел на меня снизу вверх сквозь волосатую паранджу и пёрнул.
— Благодарю за стрелку[35], — вспомнил и я.
Эверетт откликнулся:
— Возможно, небольшую заметку для «Гермеса». Взгляд вернувшегося из ссылки на изменившуюся Англию. Или какие-нибудь диковинные сказки Востока, может. Нам надо встретиться где-то в тихой обстановке.
— Вы же не забудете? — спросил Генри Морган. — Черкнете о моей выставке «Литературное творчество»? Хоть абзац или пару?
— А что это? — спросил я, изображая интерес.
— О, — отозвался Генри, — у нас наилучшие результаты. Они просто самовыражаются, как им нравится. По аналогии с рисованием. Я хочу сказать, вы не нагружаете ребенка перспективой и пропорциями и прочим. Просто даете им рисовать. Ну, или писать. И результаты просто….
Вошла Берил, в фартуке, несомненно довольная своим «кулинарным творчеством». Вы не сильно обременяете себя температурой в духовке, или приправами, или тем, чтобы как следует вымыть капусту, просто самовыражаетесь, как вам нравится. У Берил всегда довольный вид. У нее и лицо в самый раз, чтобы изображать довольство, — толстые щеки для улыбки и полон рот зубов. Мне трудно сказать, хорошенькая она или нет. Я думаю, что хорошенькая, наверно, но она всегда оставляла у меня впечатление какой-то неопрятности, как нестиранное нижнее белье и чулки со спущенными стрелками или как немытые волосы.
Она обратилась ко мне:
— Привет, бра.
В детстве это была обычная апокопа для «брат», но потом она научилась «произношению согласно орфографии», так что теперь это «бра» напоминало остывший суп, поданный на рассвете в затрапезном борделе.
— Привет, Баррель, — ответил я. Скоро, надеюсь, это извращение ее имени будет соответствовать ее объемам.
— Все готово, — сказала она, — прошу за стол.
Это был сигнал для отца зажечь новую сигарету, энергично закашлять и загромыхать в туалет на втором этаже.
— Папа, — сказала Берил вдогонку, — суп на столе.
— Суп на столе, — повторил Эверетт. — Милый Гарольд из этого мог бы чего сочинить. Сейчас… Он испил света из окна, напомнив мне Селвина, и сымпровизировал со многими паузами и смешками:
Суп на столе, и рыба томится.
Что пожелаешь, то и случится —
Сердце огня забудется сном.
С полпудика груди и пудинг потом.
— Вот тебе урок «Литературного творчества», — сказал я Генри, сильно ткнув его в бок — этому трюку я научился у Селвина.
Берил смотрела на Эверетта с восхищением, и ее сияющие женские глаза говорили: «Глупый мальчик, растрачивающий свой ум на стишки. Вот к чему он пришел в этом мире, к поэзии. Ох, мужчины, мужчины, мужчины…»
Отец, кашляя, тяжело спустился по лестнице, сопровождаемый фанфарами сливного бачка в туалете. Мы приступили к ланчу.
Еда была претенциозная — что-то вроде свекольника с крутонами, недожаренная свинина с сильно разящей капустой, картофельные фрикадельки, консервированный горошек в крошечных пирожках, жидковатый крыжовенный соус, бисквит в загустевшем вине, такой липкий, что все мои зубы сразу загорелись, — ужасная какофония на двух мануалах органа. Дряхлая собаченция ходила от стула к стулу, соперничая с капустой и отцовским кашлем, пока Эверетт рассуждал о поэзии и «Избранных стихах 1920–1954 годов», которые Танненебаум и Макдональд готовы опубликовать, если только сам Эверетт будет готов вложить несколько сотен фунтов, застраховав их от определенных финансовых потерь. «Ага, — подумал я. — Это он меня пытается подцепить на крючок». В раздражении я скармливал псу свинину кусок за куском.
— Это расточительно, бра. Ты хоть знаешь, сколько сейчас стоит свиное филе? Мы, знаешь ли, в деньгах не купаемся.
Ну вот, старая песня на новый лад. Я ничего не сказал. Я поставил недоеденное дежурное блюдо на пол, и пес, сплошная шерсть и язык, поглотил фрикадельки и капусту и соус, но проигнорировал пирожки с горохом. Берил побагровела: