Страница 103 из 114
Герой первой части автобиографии, на мой взгляд, мало напоминает человека, который ее написал, а тот, в свою очередь, совсем не похож на того Джона Уилсона, который существовал до тех пор, пока не состоялся — в относительно позднем возрасте — как романист. И дело тут не в заведомой подтасовке фактов, а в особенности самой памяти, которая подводит, когда рассказываешь кому-то о прошлом: «Бывает, я что-то забываю, особенно имена». К тому же эта исповедь выстроена не с той продуманной затейливостью, как любой из его романов, — она сознательно слеплена как бы из подручных материалов (дневниковых записей?). Существует единичное упоминание о дневнике.
Бёрджесс рассказывает, как в 1985 году он в нью-йоркском отеле «Плаза» ждал такси, которое должно было доставить его в аэропорт. Вдруг, подобно Гиббону[261] на ступенях базилики Санта-Мария-ин-Арачели, ему пришла мысль написать эту книгу. Однако не думаю, что тогда он понимал, куда собирается идти и как туда попадет. К счастью, ему неведома скука. Ему удается все сделать интересным, кроме разве тех случаев, когда он пишет закодированные послания к Н. Чомски[262]не столько по поводу лингвистики, сколько по поводу собственного глоссолалия, триумфально реализованного в сценарии фильма «Борьба за огонь».
Но рассказ шел по порядку. Джон Уилсон родился 25 февраля 1917 года в Манчестере, Англия. Вернувшийся с Первой мировой войны отец не застал в живых жену и дочь, скончавшихся от испанки. В одной комнате с умершими лежал в колыбельке маленький Уилсон и весело щебетал. Я не уверен, что каждая деталь рассказа выдержала бы проверку в суде, но в целом Бёрджесс, как все писатели — всегда под присягой (в отличие от обвиняемого на скамье подсудимых) и довольно точно излагает суть событий. Отец — музыкант, работает тапером в кинотеатрах, женится второй раз на женщине со средствами, которая держит табачную лавку. Юный Уилсон принадлежал к низам среднего класса и имел реальную возможность подняться выше по социальной лестнице, если б в его жилах не текла кельтская кровь: как католик он был чужаком среди протестантского большинства. Его послали учиться в католическую школу, где добрые братья, как у них обычно случается, сделали все, чтобы отвратить его от веры. Когда Джон Уилсон стал подвергать сомнению догматы Святой церкви, священник сказал, что тут уже начинаются отношения Маленького Уилсона и Большого Бога; отсюда и название, и в нем — проблема автора.
В книге много внимания уделено сексу. Хотя Бёрджесс вступил в сексуальные отношения с девушками в раннем возрасте и однажды видел, как мастурбировал один мальчик, сам он не знал, как заниматься онанизмом довольно долго. Также он не знал и о существовании библиотек, выдающих книги на дом, и это более грустный пробел. На мой взгляд, Бёрджесс в очередной раз доказывает, какой неинтересной кажется сексуальная жизнь других людей, когда они сами о ней рассказывают. В одном месте у него проскальзывает мысль, что почти вся мировая литература — о сексе. Если так, тогда понятно, почему нам необходима литература. Как только воображение кинетически переносит половой акт с постели на страницу, начинается эмоциональное возбуждение. Но оно отсутствует, когда писатель или кто-то другой рассказывает нам, чем он занимался в постели, или на полу, или в кустах — где Бёрджесса застукали в армии. Тем не менее и у Фрэнка Харриса, и у Генри Миллера, и у Теннесси Уильямса, и у Бёрджесса есть странное желание все нам поведать, а мы (если только не испытываем вожделения к стареющей плоти автора) начинаем листать страницы в поисках сплетен, анекдотов, сведений или просто хорошей фразы.
Конечно, Бёрджесс, как и я, воспитывался перед Второй мировой войной. В те дни во многих кругах (к счастью, не в моем) секс и грех рассматривались как одно целое, и потому в основе новой религии лежала мысль о всемирной подавленности секса (уголок буржуазной Вены символизировал этот мир). А так снять вину можно было только через исповедь. Только с возрастом Бёрджесс догадывается, что могут быть другие невинные источники радости, если на то пошло, вроде отличной работы кишечника, и о них знает страдающий запором Эндерби, поэт, по имени которого назван цикл романов. Он жаждет избавления от тяжести в кишечнике, как безумный серфингист ждет высокой волны.
Должно быть, в молодости Бёрджесса смущало наличие у него множества талантов. Во-первых, он был композитором, совершенно околдованным этой арифметической музой. Бёрджесс помнит тысячу популярных песен. С легким сожалением он отмечает, что и сейчас мог бы заработать себе на жизнь пианистом в ресторане. Но амбиций у него было больше. Он клал тексты на музыку, сочинял симфонии, пробовал силы в опере. По его словам, он и сейчас этим занимается наперекор здравому смыслу: ведь как композитор он не столь удачлив, как писатель. Бёрджесса это смущало. Правы ли критики? Годится ли он на что-нибудь? В настоящее время он пишет оперу о Фрейде («Покажете мне ваш сон, если я покажу свой»?). Возможно, для него это путь вспомнить собственный ранний сексуальный опыт.
Однако в наше скучное время, когда любят раскладывать все по полочкам, существует негласное (ущербное) убеждение, что никто не может заниматься сразу несколькими видами искусства. Более того, в самой литературе писатель должен придерживаться одной, предпочтительно скромной, тематики, и это притом, что талант в чем-то одном часто сопровождается одаренностью еще и в другом виде искусства или даже в нескольких. Этот секрет гениев не раскрывается в университетских аудиториях, чтобы избежать нервных срывов, утраты веры и перевода с английского отделения на физику. Если Гёте, например, имел возможность пестовать свою универсальность, то от современного художника ждут, что он всю жизнь просидит в просторном колумбарии для посредственностей. Репутация нашего замечательного прозаика, мастера малой прозы, Пола Боулза[263] тоже подвергалась сомнению: ведь он был еще и талантливым композитором. Для музыкантов он писатель, для писателей — музыкант.
Помимо музыкального дара, Бёрджесс наделен еще талантом рисовальщика. К счастью, писатель страдает дальтонизмом, иначе его заклевали бы до смерти злобные вороны из галереи «Тейт». В конечном счете он мог писать, но прошло много времени, пока он позволил себе примерить эту «старую калошу» искусства. Подозреваю, что Бёрджесс был серьезно уязвлен теми музыкальными критиками, которые указали его место — на галерке «Альберт-холла», и в результате он поверил, что они правы: человек может делать только что-то одно. Такому рьяному атеисту, как я, понятно, что в каждом из нас множество личностей, талантов, ощущений. Но для католика все — единство. При рождении каждый получает Одну Бессмертную душу, и ничего с этим не поделаешь. Каждому — один бог и одна муза. А в конце нас всех построят. Хорошие — направо. Плохие — налево. Вот так! А теперь послушаем голоса, возносящие Ему хвалу. Потому что Господь зде-е-есь! Бёрджесс! Меньше вибрации. Ты ведь не на небесах.
* * *
В его автобиографии прослеживаются три темы. Первая — религия. Быть католиком в низшем среднем классе в Центральных графствах Англии — это непросто; потерять веру или скорее отпасть от нее — тоже нелегко; трудно все время быть начеку, дожидаясь, что тебе откроется другая абсолютная система с твердыми понятиями обо всем. Однажды в Юго-Восточной Азии у Бёрджесса появилось искушение принять ислам. Но его испугал мусульманский фанатизм, и он дал задний ход.
Сейчас, «в пожилом возрасте, я оглядываюсь на прежние попытки отказаться от своего отступничества и примириться с Церковью. Это потому, что я не нашел ей никакой метафизической замены. Ни марксизм, не скептический гуманизм, который проповедовал Монтень, не убедили меня. Я не знаю ни одного другого института, который одновременно объяснял бы природу зла и, по крайней мере теоретически, пытался с ним бороться».
Такое странно слышать просвещенному американцу, но куда ветка отклонилась[264]… В той степени, в какой у Бёрджесса вообще были политические предпочтения, он был ярым реакционером и мог выдать «блимпизмы»[265] вроде: «В феврале на Ялтинской конференции половину Европы продали русским».