Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 48



И копейка, и тряпочка с иглой, и кусочек кожи, и перо, сулившее стать писарем, — все это радовало до бесконечности. Шутка ли! С ремеслом в руках не пропадешь, всегда на хлеб можно заработать. А отец говорил, что и на квасок останется. Но вот когда крест попадался с запеченной в него щепкой, то уж тут радости мало, потому что щепка означала гроб и раннюю смерть.

Один крест мать пекла на Яшкину долю. Мне чаще всего попадались кресты с иглой или с тряпочкой и очень редко с копейкой.

А Яшке, как нарочно, все со щепкой да со щепкой. Зато Симке почти каждый раз попадался крест с медной монетой или с пером и ни разу со щепкой.

А в честь чего пекли жаворонки? Почему этим птичкам такой почет и уважение? Потому что жаворонки — первые вестники долгожданной весны, а их песни — самые близкие, самые родные мужицкому сердцу. Это они, жаворонки, а не какие-нибудь другие птицы радуют душу пахаря или жницы, когда те от зари до зари трудятся в поле. Поют и поют без умолку, звенят тоненькими чудесными колокольчиками, подвешенными на невидимой нитке в тихом голубом мареве.

Испеченные из теста жаворонки немножко похожи на правдашних птичек: есть у них и хвост, и крылышки, и носик, и глаза. Микитка Табунов и Петька Марьин всегда хвалились своими жаворонками. Еще бы! У них из белой муки, румяные, глаза из изюмин. А наши черные, как земляные, и вместо изюмин горошины вставлены.

— Ладно, не тужи, сынок, — успокаивал меня отец, когда я собирался идти на поветь и звать пернатых гостей. — На будущий год у тебя лучше всех будут жаворонки…

— А какие? — не дав договорить отцу, спросил я.

— С крашеными крыльями да с глазами из леденцов!

— А где таких возьмем?

— В городе. Дядя Максим в Сызрань пойдет, ему и накажем — принесет.

— И Яшке принесет?

— А то как же, обязательно.

Мы с Яшкой, как и все ребятишки, взбирались на поветь и, подбрасывая вверх своих ржаных пучеглазых жаворонков, кричали нараспев:

В этот день почему-то не только нам, ребятишкам, но и взрослым было как-то радостнее и светлее. Все прищуро поглядывали на яркое солнышко, на частый забор длинных сосулек и говорили:

— Ишь как пригревает! Нынче ранехонько придет к нам веснушка-то. Благодать!

Но до нового урожая оставалось более пяти месяцев. Для тех, у кого лишний хлеб лежал в сусеках, к кому с поклоном приходили неимущие и просили дать пуда два-три за отработку, кто вгонял каждый пуд втридорога, тому легко было переждать этот срок. А чем он дольше, тем для него выгоднее…

Полынь — горькая трава

Весна действительно оказалась ранней. Снег с полей сошел дружно. Талые воды быстро, не задерживаясь, ручейками сбежали в овраги, а оттуда большим мутным потоком скатились в Сухую речку. Это не радовало мужиков. Вся надежда оставалась теперь только на своевременные дожди. Раньше обычного отсеялись нынче зареченцы.

Трудились, как всегда, от темна до темна, а на дальних полях сеяли с ночевкой. Один вставал рано, другой еще раньше. Каждый старался опередить своего соседа, посеять быстрее и добротнее.

Дни летели незаметно. Вот и май прошел — самый веселый месяц, пора птичьих свадеб. Но ни белый кипень черемухи, ни разноцветье, разостланное по степной целине, ни ласковые прохладные тени приречных ветел — ничто не могло умилить душу. Май был жаркий, и только в середине месяца выпал один небольшой дождик. С каждым новым днем росла тревога за судьбу урожая.

Июнь тоже не радовал. С первых же дней месяца наступило такое пекло, что по пыльной дороге нельзя было пройти босиком — ноги жгло будто раскаленным железом. Из далеких прикаспийских степей, точно дикие, необузданные кони, прискакали суховейные ветры. Они слизывали своим огненным языком травы, бахчевые всходы, перескакивали через плетни и забирались на огороды, с остервенением набрасывались на хлеба. Мужики были в смятении. Что делать? Огороды, к примеру, можно полить, а ведь хлебные поля из ведра не польешь. Выход был только один — молить бога о послании дождя.



Больше всего переживали малоземельные мужики. Богатею, у которого сотня десятин, недород не страшен. У него и прошлогоднего хлеба невпроворот. Мужики выбирали ходатаев и посылали их к попу — просить о всеобщем молебствии.

— Отец Митрофаний! — сняв картузы, просили мужики попа. — Надо бы иконы поднять да идти всем миром в поле с молебствием. Может, смилуется царь небесный, пошлет нам на землю благодать свою…

Отец Митрофаний хорошо знал, что в ближайшие дни никак не могло быть дождя, поэтому молебствие окажется бесполезным. Более того: некоторые мужики, вроде Романа Сахарова, после могут вести среди народа неугодные разговоры, подтачивающие веру в «дела господни». Но поскольку мужики просили от всего общества и просили не за спасибо, а за известную мзду, то уж тут ничего не поделаешь — приходилось давать согласие, но с оговоркой, что на обязательный дождь в скором времени надежды мало, потому что поп видел — барометр показывал сушь.

Ходил в этот раз к попу и дядя Максим. Вечером на завалинке у избы Романа Сахарова он рассказывал:

— Долго мялся отец Митрофаний, не говорил нам ни да, ни нет. А потом, подумав, сказал: «Прогневался на нас всевышний создатель, посылает одну беду за другой… Не услышит господь нашу молитву сразу-то, придется молебствовать раза три-четыре».

Иван Верста старательно набил в свои ноздри нюхательного табака и, обводя всех покрасневшими глазами, безнадежно махнул рукой:

— Эх, ну и жизня — полынь, горькая трава!..

— Это, брат, кому как, — заметил Роман Сахаров. — Одни живут — полынь жуют, а другие в меду купаются… А когда решили молебствие начинать? — неожиданно спросил Роман дядю Максима.

— В четверг, с утра, — ответил тот.

— Так, так, — протянул Роман. — Ну что же, это хорошо. Одно молебствие не поможет, можно сходить в поле раза три-четыре. Не знаю, как насчет того — брызнет или нет благодать божия с небес, но что касаемо отца Митрофания, то ему обязательно капнет в карман. И как следует.

— За труды, Роман, полагается, — чихнул дядя Максим и заворчал на Ивана Версту: — Задушил ты, Иван, своим табаком! В носу так и вертит.

— Чудно! Я нюхаю — мне хоть бы что, а у него в носу вертит! — постукивая крючковатым пальцем по табакерке, проговорил Иван. — А вот насчет того, что за труды полагается, это ты верно сказал. Только у нас шиворот-навыворот выходит…

— Это как же так? — перебивая, спрашивает дядя Максим.

— Эдак. Кому полагается, тот век из нужды, как из трясины, не может вылезти. А те, которые на горбах наших едут, в три горла едят.

Ранним утром в четверг зазвонили в большой, двухсотпудовый колокол. Был хотя и будний день, но настроение было праздничным.

Колокол гудел строго и торжественно. Проснувшийся ветер, еще не такой горячий и сердитый, уносил медное густое гудение далеко, за Волгу. К церкви со всех сторон села шли люди.

Мы с Яшкой прибежали раньше других ребятишек и, пока церковь была еще закрыта, любовались разноцветными шарами на столбиках ограды. Вскоре пришла моя мать вместе с Яшкиной матерью, теткой Ольгой. Моя мать среднего роста, а тетка Ольга высокая, сухощавая. И, когда смотришь на них, становится почему-то смешно. Обе они были одеты в чистые ситцевые юбки и кофты, повязаны цветными легкими полушалками, которые вынимали из сундука только на пасху. Тетка Ольга поглядела на своего Яшку, но ничего не сказала: мы с ним стояли смирно. Но моя мать подошла к нам и, погрозив пальцем, предупредила:

— У меня не озоруйте, а то живо домой отошлю!

Но вот пришел отец Митрофаний, в тонком полотняном подряснике и соломенной шляпе. Черная длинная борода его отливала серебром. Церковь была уже битком набита. Поп сказал что-то дьячку, стоявшему на правом клиросе, а потом вошел в алтарь. Облачившись в старенькую «походную» ризу, он приступил к служению.