Страница 5 из 56
Увижу ли я с космических высот Мадлену и Бернара? Мне рассказывали о телефонном разговоре, состоявшемся между Надей Леже, женой Фернана Леже, тоже художницей, и ее сестрой. Надя была в Париже, сестра — в Москве. Целых сорок лет сестры не виделись, не разговаривали, а ведь нелегко восстановить по телефону порвавшуюся в столь отдаленные времена связь. И потому они говорили о живописи. «Я написала мамин портрет!» — кричала Надя, плача от волнения. «Надеюсь, не в абстракционистской манере, — кричала московская сестра, тоже заливаясь слезами, — надеюсь, нашу мамочку можно узнать…» — «Да, да, — кричала Надя, — ее совсем легко узнать, если смотреть с известного расстояния…» — «Почему я должна смотреть на нашу мамочку с известного расстояния?» — спрашивала, плача, московская сестра.
Будет ли Мадлена похожа на себя, когда я увижу ее оттуда, сверху? Или нужно смотреть на нее с известного расстояния, чтобы узнать? Почему это я должен смотреть на мою Мадлену с известного расстояния? Чтобы лучше видеть? Чтобы тебя съесть, Красная Шапочка! Разве читатель будет смотреть на то, что я пишу, с известного расстояния? С расстояния времени, истории? Некоторые рассчитывают на эту дистанцию, те, что пишут для вечности. Словами пишут.
Слова, слова… Тлен, моментальный снимок, однодневки. Пользоваться этими сборными, временными конструкциями и воображать, что они будут держаться века?! В способе общения людей произойдут изменения. Например, русский поэт Велемир Хлебников предвидел мировой язык, где каждый звук слова, а не слово целиком будет иметь значение. Его лингвистические рассуждения исходят именно из этого заумного языка:
«…эти свободные сочетания, игра голоса вне слов названы заумным языком. Заумный язык — значит находящийся за пределами разума. Сравни „заречье“ — место, лежащее за рекой, „задонщина“— за Доном. То, что в заклинаниях, заговорах заумный язык господствует и вытесняет разумный, доказывает, что у него особая власть над сознанием, особые права на жизнь наряду с разумом. Но есть путь сделать заумный язык разумным.
Если взять одно слово, допустим, „чашка“, то мы не знаем, какое значение имеет для целого слова каждый отдельный звук… Но если собрать все слова с первым звуком „ч“ (чаша, череп, чан, чулок и т. д.), то все остальные звуки друг друга уничтожают, и то общее значение, какое есть у этих слов, и будет значением „ч“. Сравнивая эти слова на „ч“, мы видим, что все они значат одно тело в оболочке другого; „ч“ — значит оболочка. И таким образом заумный язык перестает быть заумным. Он становится игрой на осознанной нами азбуке — новым искусством, у порога которого мы стоим.
Заумный язык исходит из предпосылок:
1) Первая согласная простого слова управляет всем словом, приказывает остальным (Малларме в „Английских словах“, „Господствующая согласная, значение нескольких слогов“).
2) Слова, начатые одной и той же согласной, объединяются одним и тем же понятием и как бы летят с разных сторон в одну и ту же точку рассудка. Если взять слова „чаша“ и „чоботы“, то обоими словами правит, приказывает звук „ч“; если собрать слова на „ч“: чулок, чоботы, черевики, чувяк, чуни, чупики, чехол, чаша, чара, чан, челнок, череп, чахотка, чучело, — то видим, что все эти слова встречаются в точке следующего образа. Будет ли это „чулок“ или „чаша“, в обоих случаях объем одного тела… пополняет пустоту… Таким образом, „ч“ есть не только звук, „ч“ — есть имя, неделимое тело языка…
…Таким образом, заумный язык есть грядущий мировой язык в зародыше. Только он может соединить людей. Умные языки же разъединяют…»[2]
Мне по душе то значение, которое Хлебников придает букве «в»: «Во вращении одной точки около другой, неподвижной… Отсюда веер, вол, ворота, вьюга, вихрь и много других слов. „М“ — деление одной величины на бесконечно малые части… (Опять сошлюсь на „Английские слова“ Малларме: „к“ — согласная, имеющая силу решительной и быстрой атаки. „М“ — способность делать, отсюда радость матери и мужчины).
Нет связи между русским и английским. Трудная это вещь — всемирный язык, который мог бы объединить людей. Не только слова, даже согласные сопротивляются этому замыслу».
Но, возможно, люди найдут мировой идеографический язык? Взгляните на дорожные знаки: «одностороннее движение», «крутой поворот», «школа», «переход». Совсем нетрудно вообразить себе, что эта система расширится, и можно будет даже разговаривать при помощи знаков, понятных любому.
Или же универсальное средство общения будет подобно локаторам летучих мышей? Кто знает, возможно, мы будем говорить на языке рыб, не произнося ни звука, — шум, производимый болтушками рыбами, по сей день не воспринимается нашим ухом. Ныне язык вынуждает нас лгать, он слишком беден, чтобы выразить все наше внутреннее и внешнее кипение; тем не менее некоторым удается это хотя бы приблизительно: романистам, поэтам. Иные из них с чисто сатанинской ловкостью пользуются грубым материалом языка. Они подсказывают, намекают, творят новые слова и порой силою своего гения добиваются известного сходства с тем, что пытаются выразить. Но как бы они ни буйствовали в смирительной рубашке языка, они не могут окончательно освободиться от нее, и сходство между тем, что они говорят, и тем, что хотят сказать, всегда будет лишь приблизительным, как рассказ о сне, который с трудом припоминаешь поутру. Остается одно: получше склеивать не связанные между собой кусочки.
Не отпускает меня моя страсть к языку… Я все еще в ее власти, даже здесь. То, что было смыслом моей жизни, продолжается, я продолжаю жить — как солдат, сраженный пулей, продолжает идти в атаку, как курица с отрубленной головой пробегает еще несколько шагов. Да поймите же вы, что это было моей жизнью.
Я работал одновременно над несколькими вещами. Что знала Мадлена о моих трудах? Она входила в мою жизнь и выходила из нее, бросив на меня рассеянный взгляд, и была то чудом прелести, то просто замарашкой, а временами писаной красавицей. Словом, сбивала с толку. Одна из самых неряшливых женщин, которых мне довелось видеть на своем веку. Стоптанные каблуки, чулки гармошкой, помада размазана, волосы не причесаны, в вырезе платья видны бретельки или голое тело… опаздывала на два-три часа, забывала о назначенных встречах… таков, казалось, был ее облик. Но вдруг наступала полоса просветления, и Мадлена становилась изысканно элегантной, вылощенная, ухоженная, руки, ноги, волосы… она помнила все даты рождений, праздников, свиданий и обедов. Каким же образом при этих ее прихотях, при той бесцеремонности, с какой она пропускает, не предупредив, назначенную встречу, не подходит к телефону просто потому, что ей лень подняться с места… как же ей удается не ссориться с людьми, которые зря ее ждали… удается прекрасно вести свои дела, находиться в добрых отношениях со всеми, в частности, со мной, хотя третирует она меня неслыханным образом? Фирма обоев, где она работает, дорожит ею как зеницей ока; мадам Верт, директриса, не может шагу ступить без Мадлены, звонит, когда Мадлена еще принимает ванну, потому что ее уже ждет дюжина клиентов. Ну, что я могу сказать ей, этой мадам Верт?
Мадлену, пожалуй, легче понять в связи с историей ее пуделя. Она любила его, своего Тэда, но никогда я не видел такого неухоженного пса. Любой баран из любой отары показался бы образцом опрятности по сравнению с нашим прелестным умником Тэдом, который мог бы блистать на арене цирка. Тэд приносил мне газету, ночные туфли, снисходительно терпел мои ласки, но сам ласкался только к Мадлене, царапал ее грязными лапами, прыгал на нее, чуть не опрокидывая на пол… Наши друзья не особенно любили, когда вокруг них вертелся бродяга Тэд, с густой всклокоченной шерстью, с невидимыми под спутанной челкой глазами, похожий на черный и грязный клубок.
И вот как-то Мадлене пришло в голову устроить «прием». Дело было весной, в открытые двери балкона нашего одиннадцатого этажа была видна улица, похожая сверху на желобок, крыши… Но особенно ощущалась здесь близость неба. В новом платье Мадлена напоминала вуалехвостку — она была красива какой-то эксцентричной красотой, тело ее четко выделялось под обманчивой прозрачностью платья и все-таки было недоступно. Будничный беспорядок нашей единственной большой комнаты потонул в цветах, все вещи и мебель были сдвинуты с привычных мест, а стол, за которым я обычно работал, превращен в буфет… Все это произошло в мое отсутствие, и я, как всегда, со страхом и тоской старался угадать, куда Мадлена могла засунуть мои бумаги.