Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 56

Бродяга исчез из ее памяти, как и Никола Рибер, как рукописи Режиса. Она слилась с движением лошади, ее теплом, покорностью… Мокрые ветки хлестали ее по лицу на тропинках, где она ехала шагом; комья земли взлетали из-под лошадиных копыт, когда она шла рысью, когда посылала лошадь галопом на препятствия, и капель обрушивалась ей на голову, на плечи, она проглатывала солнце, как сырой желток, прямо напротив радуги, напротив многоцветной триумфальной арки, куда она неслась, чтобы проехать под ее дугой.

Разбитая и счастливая, непристойно счастливая, с розовыми горящими щеками, она катила на машине к дому. Да здравствует пишущая машинка! Она чувствовала себя способной совладать с рукописями этого мистификатора Режиса. Когда она все кончит, она вступит в бой, и тогда посмотрим!

У въезда стоял бродяга; он открыл Мадлене ворота, пропуская машину, и снова их запер.

В доме царил порядок, посуда вымыта, постель убрана: видно, приходила Дениза. Напевая, Мадлена приняла душ. Села за пишущую машинку. Ощущение физического блаженства продержалось два-три часа и отступило. Лучше бы лечь, попытаться заснуть… Не тут-то было! Никола Рибер и бродяга, оба такие жалкие старики.. — Она услышала ржание и уже не могла отличить смех Режиса от лошадиного ржания. «Плохи мои дела, плохи, плохи…» И села в постели, окончательно проснувшись.

III. Время — пространство в действии

Что сделала я с временем, которое должно было стать героем этого романа? Я начинаю сомневаться и в нем, и в самой себе. Разве я не приняла за отправную точку ту истину, что время необратимо? А теперь мне кажется, что я допустила ошибку. Представьте себе, что я мастерю что-то, скажем, стул, платье, или делаю химический опыт; то, что мне не удастся с первого раза, я начну заново и буду повторять опыт до тех пор! пока не добьюсь успеха. Если никто не ждет ни стула, ни платья, ни результата опыта, если время не является одним из данных действия, тогда оно нейтрально, безразлично, оно не существует. Я возвращаюсь вспять, начинаю все сызнова, в этих пределах и по отношению к тому, что я делаю, время в счет не идет. Для того чтобы время существовало, надо зависеть от него, иначе мы можем бродить по времени взад и вперед, сообразно нашему желанию.

Сразу видно, в чем тут ошибка. Одно дело, когда тебя не принимают в расчет, и другое — когда ты просто не существуешь. Однако я упрямо и тупо твержу, что необратимы определенные поступки, определенные события со всеми вытекающими из них последствиями, а вовсе не время. Химический опыт обратим, его можно начать вновь с нуля, но нельзя заново начать жизнь — она необратима. Необратимо не время, а именно жизнь, каждый трепет нашего тела, каждая беглая наша мысль, которые неизбежно имеют последствия и последствия последствий и т. д. и т. п. Необратимо то, что превращает ребенка во взрослого. Не время проходит — проходим мы сами. Время неподвижно, это мы, проезжая по какой-либо местности, измеряем ее в километрах и часах. А время — оно не движется.

«Что бы я ни предприняла, — думала Мадлена, — зло уже совершилось, оно необратимо…» Она сидела у себя на кухне, листая книгу, обнаруженную на деревянном, некрашеном столе, ее принесли вместе с газетами: «Любовная переписка Режиса Лаланда». Мадлена прихлебывала из чашки кофе с молоком… Когда она увидела напечатанную в газетах просьбу посылать в кружок по изучению творчества Режиса Лаланда любовные письма, учитывая интересы истории литературы, она сначала подумала, что ничего кружок не получит. Так вот, она ошиблась. История литературы!.. Смешно, ей-богу! Они делают буквально все, лишь бы вычеркнуть Мадлену из жизни Режиса, и эти «они» представляют собой такой клубок различных сил, что, по-видимому, нет возможности бороться с ними. Она не переписывалась с Режисом, так как они никогда не разлучались, а в последние годы, когда она много путешествовала одна, слали друг другу только телеграммы. Уезжала она обычно так далеко, что, пока письмо приходило, она уже была в другом месте. У нее не было ни тщеславия, #т самолюбия, ни ревности… но сейчас все клонилось к тому, чтобы лишить ее остатков авторитета. Как это она ухитрилась настроить так единодушно всех против себя? Никола Рибер был прав: что бы она ни предпринимала, все равно…





Адресатки Режиса, за двумя-тремя исключениями, предпочли скрыть свое имя, но все они охотно сообщали о себе сведения, которых хватило на заметки и комментарии. Итак, кто-то знал писавших. Книга бесспорно будет иметь шумный успех. Мадлена положила на стол недоеденный бутерброд…

Так она сидела до вечера голодная, еда не шла ей в горло. Устроившись в гостиной перед потрескивавшими в камине дымящими поленьями, она листала эту «Любовную переписку», читала ее, перечитывала… Рядовой читатель будет разочарован, введен в заблуждение многообещающим заголовком. Не было ничего скабрезного, скандального в этих письмах, в этих коротеньких записках, в которых назначалось или откладывалось свидание, в этих открытках, присланных из Италии, из Испании… Одно письмо, довольно развязное, извещало о разрыве… Ряд писем, отправленных из глуши, содержал многочисленные указания относительно гранок книги «Во тьме времен», вышедшей еще до встречи Режиса с Мадленой и изданием которой корреспондентка Режиса, очевидно, занималась. Несколько прелестных писем какой-то крошке, все они начинались обращением: «Моя крошка», и сообщалось в них только: «Чувствую себя хорошо… был в кино… чуточку соскучился по тебе».

Сколько женщин… Немудрено и запутаться… Из всех их Мадлена знала лишь одну, ту, которой Режис писал насчет гранок: это была машинистка, она иногда заходила к Режису за работой. А что, если это она посылала Мадлене анонимные письма?.. «Целую твои маленькие, твои прелестные ножки, не забудь исправить „Харьков“ — не „Карьков“, дорогая, а „Харьков“. Нет, Рашель славная, очень славная женщина, она замужем, думает только о своих детях. Теперь ее роман с Режисом — уже далекое прошлое, невозможно представить себе Рашель, пишущую анонимные письма, некогда ей этим заниматься. Единственное, что впечатляло в этой книге, это количество женщин, с которыми Режис имел дело. И это только ничтожная их часть, Мадлена знала об этом, так как обнаружила целую груду таких писем в одном из чемоданов, — писем, которые Режис не уничтожил чисто случайно, по небрежности. Она к ним еще не прикасалась. Может быть, в интересах „Истории литературы“ ей следовало бы разобрать женские письма, найти те, на которые намекалось в „Любовной переписке Режиса Лаланда“?

„Я не библиотечная крыса, не синий чулок…“ Мадлена почувствовала, как закипает в ней желчь, слишком уж ее донимали со всех сторон: только-только она наладила свои отношения с жизнью, как снова что-то случалось. Целый день она не выходила из дома, не прикасалась к пишущей машинке и пообедала в кухне, хотя есть ей не хотелось, и ела она без удовольствия.

Никогда Мадлена не знала, который час… Есть люди, которые носят в себе хронометр, они как бы изнутри знают, что если яйцо должно свариться всмятку, то его нужно вынуть из кипящей воды именно тогда-то. У Мадлены отсутствовало это ощущение часа, — возможно, времени, но не часа. А откуда оно у тех, кто им обладает, уж не в глубине ли их души родится это чувство, подобно безошибочному знанию того, сколько места занимает в пространстве наше тело, наша „телесная схема“?

Я лично чувствую время с точностью до четверти часа. Машинально вношу поправки сообразно характеру времени, сижу ли я в приемной у зубного врача, читаю ли увлекательный детективный роман. Я ориентируюсь во времени, как в знакомом городе. А многие живут без хронометра, без компаса… Есть и такие, что не желают жить по часам, к чему знать, где мы?

С одной стороны, это успокаивает: раз время и пространство позволяют себя измерять, нам начинает казаться, будто мы их приручили. Бедные мы! Они позволяют нам облобызать лишь кончики их пальцев, для этих чудовищ наши человеческие мерки — укусы. Наше жалкое, крошечное человеческое время! Когда я об этом думаю, у меня слезы к глазам подступают. Совсем так, как говорят: „Если вдуматься, какой ужас война!“