Страница 85 из 100
— Принесла вам позавтракать. Милости прошу.
Этот голос полоснул душу Феофана, словно бритва.
Он похолодел и подумал, что, наверное, от переживаний повредился в рассудке. Ведь и тембр, и отдельные интонации, и выговор соответствовали в точности голосу... Летиции! Господи, помилуй! Но такого ж не бывает в природе! У него явный бред.
Незнакомка присела на корточки и, расставив на полу миски, стала разливать деревянной ложкой похлёбку. Софиан смотрел и не верил своим глазам: очертания ладоней, плавность её движений были ему знакомы. Так могла действовать только его любимая. Он-то это помнил! И кудряшка, выбившаяся из-под накидки, тоже принадлежала ей. Неопровержимо!
Юная особа проговорила:
— Кушайте, пожалуйста, — и поправила край материи у себя на лбу.
Дорифор увидел её лицо. И почувствовал, что не в силах больше вздохнуть: перед ним была дочка Гаттилузи!
Повернув к нему голову, та спросила:
— Господину плохо? Чем-нибудь помочь?
Разлепив ссохшиеся губы, Грек с усилием произнёс:
— Как тебя зовут, славное дитя?
Девушка потупилась и ответила тихо:
— Пелагея.
Он слегка ободрился и уже спокойнее продолжал:
— Сколько лет тебе?
— По весне исполнилось двадцать.
— Ты сама ведь не готка? Не из этих мест?
— Совершенно верно. Я из Каффы. А у готов в рабстве.
— Как же это случилось, милая?
— Очень просто. Умерли родители, не оставив ничего мне в наследство. Я пристроилась мыть посуду в харчевне, но хозяин мой начал домогаться, и пришлось уйти. Попросилась переночевать в женский монастырь, и как раз на него напали татарские работорговцы. Старых монашек перебили, молодых увели, и меня в том числе. На невольничьем рынке в Суроже продана была готам. И с тех пор служу при поварне его светлости князя Алексея.
— А бежать не пыталась? — обратился к ней Севастьян.
— И-и, какое там! Все дороги и тропы зорко охраняются. Кто попробует улизнуть, точно получит стрелу из арбалета.
— Можно выйти замуж за богатого гота...
— Вот ещё! — и она сморщила верхнюю губу точно так же, как когда-то делала Летиция. — Готы хоть и христиане, но не православные. Лучше сразу в петлю!
Феофан, обуреваемый прежней мыслью, вновь полюбопытствовал:
— А скажи, Пелагея, кто же были твои родители?
Погрустнев, девушка призналась:
— Папенька из Константинополя, маменька из Галаты...
— Как их звали?
— Маменьку Пульхерия, папеньку — Роман...
Дорифор заплакал и, всё время осеняя себя крестами, начал причитать:
— Господи Иисусе, Господи Иисусе...
— Отчего вы плачете? — удивилась рабыня.
— Оттого, что я... оттого, что знал... всех твоих родных... ты похожа на бабушку свою, как две капли воды...
— Да, мне многие говорили об этом.
На пороге появился охранник, гаркнул что-то по-готски, и она, испугавшись, побежала к двери. Только обронила по ходу:
— Ешьте, ешьте, я потом приберу...
Дверь захлопнулась. Все сидели молча. Селиван посмотрел на художника, утиравшего слёзы, и спросил:
— Что ж, отведаем готскую бурду?
— Я немного позже, — проворчал иконник рассеянно. — Подкрепись и Гаврилке помоги, коли сам не сможет... Мне сначала успокоиться надо.
Чавкая, слуга произнёс:
— Эко прихватило тебя! Хорошо знал сородичей Пелагейки?
— Лучше, чем тебя. — Посопев, добавил: — А от бабушки ея у меня был сын...
Тот присвистнул:
— Ба-а! Который в Нижнем что ли преставилси?
— Да, Григорий.
— Стало быть, ты дедушка сей молодки?
— Можно сказать и так. Только не родной — потому как мать у Пелагеи — не от меня.
— Да-a, чудны дела твои, Господи! — и опять зачавкал.
Феофан сидел, положив лоб на скрещённые руки. Чувствовал, что его трясёт — от самой этой встречи, от истории бедной сироты, от её поразительного сходства с Летицией, оттого, что Летиция — бабушка, а он — дедушка... Что же удивляться? Ведь ему уже скоро шестьдесят. Только мозг не мог осознать такое. Дорифор словно заглянул в свою юность. Чувствовал себя почти что ровесником Пелагеи. И отказывался признать, что лежит между ними пропасть.
3.
Готский князь Алексей пожелал познакомиться с пленным живописцем. К Некомату для переговоров о выкупе были посланы два гонца, и они ещё не вернулись из Сурожа. Но правителю княжества Феодоро (названного в честь его основателя, князя Фёдора по прозвищу Ослепительный) стало интересно — кто же он такой, этот богомаз, за которого потребовали огромную сумму в шестьдесят золотых? Может быть, оставить его у себя в Дорасе и велеть, чтоб расписал княжеские пещеры? Надо поглядеть на него и задать несколько вопросов.
Дорифору на всякий случай руки связали за спиной и надвинули на глаза колпак: пусть не знает, по какой дороге идти, если выйти из темницы на волю. То и дело спотыкаясь о камни, Грек едва не падал, но охрана ловила его под локти.
Наконец, зашли в какое-то помещение, покружили по извилистым галереям, вдоль которых стояли часовые, спрашивавшие что-то по-готски, а сопровождавшие Софиана воины чётко отзывались в ответ. В ноздри ударили благовония от дымящихся курительниц. С богомаза сняли колпак. Он прищурился от ярких огней, отражавшихся в золотом убранстве княжеских чертогов, и увидел в глубине залы Алексея, восседавшего на кованом троне под бархатным балдахином. В дорогой высокой диадеме, больше напоминавшей корону, и шитых серебром и алмазами одеждах, он имел плоское и невыразительное лицо с бледно-голубыми глазами. Был безус, но при этом бородат. И слегка шепелявил при разговоре, как Филька. Князь спросил на ломаном русском:
— Ти и ест мастер ис Московия, друг купес Некомат?
— Точно так. А до этого проживал и работал в двух Новгородах — и Великом, и Нижнем, а ещё раньше — в Каффе, где едва не отравил консула ди Варацце, на которого ты имеешь зуб, как я слышал...
— Ошень интерес! — оживился правитель. — Расскасать мне о ди Варассе сильней!
Феофан рассказал. Гот заметилДи Варассе умирал прошлый лето. И теперь в Каффа — новый консул, имя ест Паскуале Вольтри — не слыхать такой?
— Нет, увы, не слыхивал.
— Глюпый, садный. Город расворовать, а его людей пустить по мир.
— Я хотел заехать в эту факторию, чтобы поклониться могилам близких и родных...
— Но теперь ты сидеть мой плен, — не без удовольствия отметил правитель Феодоро. — Что мы поселать, то с тобой и делать.
У иконника потухли глаза:
— Понимаю, княже...
После паузы Алексей продолжил:
— Но своя ушасть мошно облегшать, если соглашаться написать мой портрет.
Софиан воспрял:
— Господи, конечно! Хоть сейчас готов.
— Нет, сейсас ест не хорошо. Не иметь время на тебя.
— Ваша светлость пусть не беспокоится — вам позировать не придётся. Я пишу по памяти.
— Ошень интерес!
— Только распорядитесь, чтобы слуги обеспечили меня всем необходимым — красками и кистями, снадобьями для грунтовки доски и тому подобным, — список я составлю.
— Ошень хорошо.
— И хочу писать не в узилище-пещере, а на свежем воздухе.
— Только под охран.
— Уж само собою.
Несмотря на неволю, это были счастливые дни. Рядом с их тюрьмой сделали навес от дождя и позволили слугам находиться вместе с хозяином, а не задыхаться в грязной темнице. Дорифор писал быстро, весело, то и дело переговариваясь с друзьями, и его четырёхпалая рука наносила мазки на доску безостановочно. А в начале дня и под вечер приходила к навесу Пелагея, приносила пищу и немножко болтала с новыми приятелями. На свету она оказалась ещё прекрасней — выше и стройнее Летиции, и глаза синее, и рисунок губ несколько иной, более суровый, а зато в локонах — больше рыжины, взятой от Романа. В целом внучка выглядела строже бабушки, аскетичнее, жёстче... Но художник был от девушки без ума. Нет, не в том смысле, что увлёкся ею как женщиной, Боже упаси, а любил по-отечески, словно бы действительно оказался её дедом. Рассказал о любви к Летициии, о Григории и о Пьеро Барди. Та внимала с живейшим интересом. И сама поведала, как они с родителями жили — мама занималась хозяйством, а отец расписывал церкви и дома знатных горожан. «Часто вспоминали тебя, дядя Феофан, — говорила она по-гречески, — только ты всегда казался мне древним стариком — сгорбленным, седобородым...», — и она хохотала живо. «Разве я не сед? — чуть кокетничал он. — И фигура уже не та!» — «Ах, оставь, — отвечала девушка. — Выглядишь отменно. А седые волосы только красят мужчину». — «Ты мне льстишь». — «Нет, всегда говорю, что думаю».