Страница 14 из 122
Архичестный рецензент завершает свою статью призывом «признать нашу общую ошибку»: не того, мол, избрали в духовные лидеры. Но «признавать ошибку» многие, в том числе и я, решительно не намерены. И вот почему.
Прежде всего потому, что я не представляю себе никакой такой ситуации в литературе. Где бы стояли дружной стеной некие оценщики-эксперты и охраняли «вершину» литературы в качестве некой священной пустоты, — пустоты, вообще нетерпимой русским человеком, всегда стремящимся к конкретности и возможной земной воплощенности своего верховного идеала. Мы не умеем жить без вершин и цели. Никто не спорит, что борьба в современной литературе естественна, и борьба эта прежде всего духовная. Только почему она должна опираться на некий модный рейтинг, принятый либералом или патриотом, я не понимаю. Не понимаю. Почему рецензент Кириллов будет определять степень недостойности или достойности писателя быть помещенным на литературные высоты. Я полагаю, что Валентин Григорьевич Распутин имеет все основания не играть в модные игры, чьи бы они ни были. И не газетными рецензиями определено место Распутина в русской литературе, но его личным честным трудом и от Бога дарованным талантом. И если у г-на Кириллова иерархия в литературе исчезла вместе с изданием распутинской прозы в «Вагриусе», то виноваты в этом, конечно же, не писатель Распутин и не русская литература, а личная немощь и нравственная слабость, и элементарная зависть г-на рецензента.
С другой стороны, почему, собственно, русская литература должна быть всегда только политически, митингово «оппозиционной», если ясно, что любая партийная оппозиционность всегда ограничена — ограничена партийным же уставом? И если у нас Распутин — это не вершина, то зачем вообще ставить вопрос об «оппозиционности»? Какая оппозиционность может быть при наличии пустоты на вершине русской литературы? Разве не ясно, что всякому большому русскому писателю более свойственна оппозиционность к современности по сути: к греховности и порочности, наполнившими современную культуру; к соблазнительному гедонизму и безмыслию, к забыванию себя и своего? Разве не Распутин, писатель совестливый, не знающий соблазна грехом, — разве не он сохранил в своем творчестве подлинный нравственный облик русского писателя? Кажется, что только декларируемая, пафосная «оппозиционность», часто внешняя, в чести у г-на Кириллова. Да, мы все были вовлечены в ситуацию либеральной революции. И в этой ситуации, как это было уже не раз, большинство писателей принимали самое активное революционное участие, захлебываясь от свобод низконо качества, воспаляясь от пафоса разрушителей, с поспешностью выговаривающих свои публицистические и политические идеи? Но, одновременно, в ситуации революции, как свидетельствует и наша собственная история, всегда есть (и будут) художники, которые «молчат». Вспомним, как умели «молчать» после революции 1917 года гениальные русские художники (Станиславский и Немирович-Данченко, Бунин, Нестеров, Васнецов), не сдавая своих высоких позиций на потребу орущих улиц, не разменивая свои этические и эстетические принципы на «заборную литературу». И как трудно было им «молчать», подвергаясь нападкам и обвинениям в контрреволюционности, несовременности их «академического старья». Но мы знаем и другое: именно за них, молчаших, как за веревку держались все те «старого покроя люди», что были вброшены в революцию… Они же, кстати, молчашие, и сохранили высокую русскую культуру как наследство для будущих, опомнившихся поколений.
Так и мы держались за Распутина все эти годы, читая «Литературный Иркутск» (лучшую газету не только той поры, 90-х), читая его выступления, очерки, прозу. Так он и не дал всем нам превратиться в «обессмысленные щепки победоносных кораблей». Молчала его Россия — «молчал» (не писал много, пафосно и архисовременно) Распутин. И это его молчание стоило многих томов партийных книжек. Он писал мало, потому что оставался не с новыми героями «свободной России», а с теми «русской жизни людьми», народным большинством, которое существовало по принципиально иным этическим и психологическим законам. Это большинство живет в другом, медленном ритме, где все происходящее оценивается не «злобой дня», но собирается, затягивается в узлы на десятилетия и на века.
Как дико слышать упреки в некоей недостаточной психологичнсоти новых произведений Распутина. Его «Изба» — чистейший и сиьнейший образец высокой русской прозы. Его «В ту же землю» — потрясающий классический трагедийный рассказ о нашей (вожделенной г-ном Кирилловым) современности, только… Только такой современности, к которой г-н рецензент не чувствителен, так как эта самая «современность» поставлена писателем у края жизни, когда человек вынужден пойти «против чего-то слишком серьезного и святого», тайно хороня свою мать, чтобы сохранить в этих похоронах все же их человеческий смысл. Пойти против традиции, чтобы остаться верным традиции. Пренебречь внешней обрядовой (и законной) стороной, «обмануть отвергнутый порядок», чтобы сохранить святую, истинную одушевленность в живых. Именно здесь располагается трагедийное, неправильно-тяжкое начало нашей «современности», не выдерживающей никакой проверки у порога смерти. Именно потому, что в моде иной психологизм, которыс так подпорчен наш вкус — психологизм «закоулков души», сублимаций. Испражнений и прочих бессовествных душевных обнажений, мы не имеем права ставить на вид Распутину, что он «препочитает не заглядывать» в эти закоулки, но должны быть благодарными за то, что сохраняет он целомудренное отношение к своим героям, а значит и в нашем нынешнем человеке чувствует эту утерянную современную боязнь переступить за грань. И какая-то чудовищная эстетическая глухота заставила г-на Кириллова увидеть «скованность в жудожественных образах» там, где столько сурового и честного чувства в героях, где столько накопленной долгими годами боли, единственной свидетельницы «продолжающейся жизни», — жизни, где уже плачут с сухими глазами, ибо «плачут в себя». Как наскучило это нытье о несовременности Распутина, о «фрагментарности» Белова, — как стыдно за это ожидание от них какой-то сверхлитературы! А разве была хоть у кого-то за эти джолгие пасмурные годы какая-либо новая идея о крестьянской России? Не впервые ли за весь XX век крестьянский вопрос в России находится на последнем месте, а, вернее сказать, и вообще вынесен за рамки жизни, имеющей преспективу. Еще недавно болью отзывалась в творчестве Распутина идея неперспективных деревень, уничтожаемых со стремительной жадностью новизны, а сегодня у писателя всюду в рассказах неперспективные люди. И вновь Валентин Распутин уловил главное, что упущено было многими держателями акций на современную литературу: изменился масштаб вопроса о крестьянах, и писатель точно понял, что теперь не большими числами считать и писать пристало. А этими неперспективными отдельными людьми мыслить приходится. Так Распутин сохранил верность — верность реальности.
Писатель не обязан быть пророком. И вождем. Но как противна эта слежка за нравственностью и масштабностью поступков других без вопроса: а что ты сам-то сделал для этих «других» и русской литературы? Уж, наверное, не усердием таких вот рецензентов Кирилловых и «общественного мнения», а вопреки им, благодаря силе своей личности, остался Валентин Распутин большим русским писателем. И какой такой сверхсовременности мы хотим от наших писатлей, если не современен весь наш русский народ — если он все эжти годы находится за чертой государственного внимания. Распутин был все эти годы там же, где и его народ. Распутинские рассказы последнего десятилетия, его очерки — не останутся ли они почти единственными свиетесльствами голоса нашего на все четыре стороны отпущенного народа, нашей вольной, но «беспривязной, брошенной» земли, нашей деревни, которая все ждет кого-то, «все меньше и меньше трезвясь с непривычки к свободе…» («В ту же землю»).
Валентин Григорьевич Распутин был и остается на своем вершинном месте в нашей русской литературе, несмотря на жалкие потуги «использовать» его имя, что делает и сам г-н Кириллов, борясь с врагами-проектировщиками. Его «использовать» нельзя, ибо пользователи попросту не обладают такой сиой, что превзошла бы нашу любовь к его книгам, превысила силу его голоса в нашей культуре, пересилила мощь его личностного присуствия среди нас. Мы любим Распутина и его книги как лучшее и ценное в своем собственном мире. А попробуй, забери кровное! И этому чувству «собственников», этой сродненности с Распутиным никакой «Вагриус» не помеха (Кстати, большинство читателей, что купят его книги, категорически не заметят имя издательства, их выпустившего.) Сам же пораженческий тон статьи Кириллова просто противен: вместо того, чтобы сделать факт внимания к Распутину нашей силой, он готов тут же бойко списать его в еще один «минус» и объявить внимание к писателю (нынешнюю «компенсацию») горькой иронией судьбы.