Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 42 из 228

Удивительно, но он остался безучастным. Совершенно не изменился в лике. Ничуть. Всё та же скука, всё то же презрение к этой мирной жизни.

— И что мастер сейчас делает?

Старик небрежно повернул куклу.

— Здесь вот, сзади, есть дырка, — почесал он щёку. — К ней крепится маленький крючок. К этому крючку идёт центровочная нить, чтобы Стимса Ужасная не падала во время представлений. Крючок выпадает, потому что дырка разошлась. Я делаю дырку поглубже.

— Стимса Ужасная! Героиня сказок! — смеялся нотар. — Нет, ну вы видали? Разве не удивительно? — спросил сидящих слева от него мать и дочь.

— Да-да, — благостно ответила мать-львица с дежурной улыбкой, расправляя подол платья.

— Но мастеру, вероятно, неудобно-то, на ходу-то. На первой же стации можно будет спокойно доделать работу.

Тот скривился, словно съел соли.

— Не могу сидеть без дела, видит ли добрый сир.

— Очень тонкая работа. Прекрасная кукла, будто живая, — отметила Миланэ.

— У меня есть и получше, — оживился марионеточник, оказавшись в центре внимания.

— Я посмотрю на эту, если сир не возражает.

— Не возражаю ничуть, преподобная глядит, если хочет. Прошу.

Миланэ всячески повертела куклу в руках. Оказалась она довольно большой — с локоть ростом. Детали лица действительно оказались проработаны очень хорошо: глазами-пуговками злая Стимса Ужасная неотрывно глядела на мир да хищно улыбалась. Уши чуть прижаты, на них кое-где истёрлась тёмно-золотистая краска. Хвоста не было — предполагалось, что он всегда «скрыт» под платьем, которое привлекло внимание Миланэ:

— Хлопковая ткань. На тафт схожа. Скроено ладно. Вот эти чёрные кружева на шее я бы стачила наоборот, а то шов заметно. Правда, оторочка эта, на подоле, ни к чему… Но красиво.

— Только вот эти складки на платье не держатся, — мастер тут же спохватился с вопросом, почувствовав опытность самки в делах одежных. — Всегда оно, это платье, такое вот, какое-то взлохмаченное.

— Сиру нужно взять немного мыла, немного уксуса, смешать в воде. Намочить тряпку, ею провести по платьицу. В утюг углей набросать, разутюжить осторожно, и будет держаться.

— Спасибо, милая преподобная, — мастер снова взял в руки шило. — Попробую.

— И трудно так быть, повелителем марионеток?

Мастер с прищуром посмотрел на нотара, задавшего вопрос.

— Нет, я не их повелитель. И не их хозяин. Я сам на них похож.

— Может лев расширить свою мысль?

— Добрый сир так любит вопросы, — обвинительно заключил мастер.

— Я любознателен, не скрою.

Дочь львицы-купчихи с осторожным интересом выглянула из-за плеча матери, тихо желая потрогать куклу.

— Когда идёшь на ярмарку, или на рынок, или в театр какой захаживаешь, раскладываешь своих актёров, берёшь в руки накрестия и начинаешь водить за ниточки, то они оживают. Разве не чудо?

— Удивительно-то, безусловно, — нотар не понимал риторических вопросов, он был привычен к простым, конкретным вопрошениям. — Но чудо в полном смысле слова мне увидеть сложно. Ниточки ведь, не чудо.





— Чудо начинается потом, не сразу. Проходит так раз, второй, третий. Год, два. И начинаешь понимать, что все мы, каждый из нас — похож на них. На актёров. Мы двигаемся, говорим — но мы ли это?

Миланэ внимательно слушала.

— Так бывает, такое наваждение, когда ветер колышет какую-то тряпку, — смотрел мастер в окно, за которым был привычный пейзаж возле Марны: поле со всходами, далёкий лесок и кусты возле дороги. — В темноте, среди неведения, тебе кажется, будто она — живая, дышит своей жизнью и в ней сидит воля. Но на самом деле мы знаем правду: виной всему — ветер. Вдруг ветры судеб вот так и треплют нас, вот так, — трепал он свою куклу. — Вдруг кто-то извне или что-то в нас дёргает за серебряные нити, а мы знать не знаем.

Мастер говорил с каким-то фальшивым придыханием, словно рассказывал детям страшную сказку, стараясь при этом напугать. Но Миланэ всё равно слушала, играя одной рукой с серьгой, а второй — обняв себя за живот и талию.

— Как курьёзно! — засмеялся нотар-хохотун. — Интересничает лев!

Дочери Сидны показалось-почуялось, что мастер со скрытой обидой посмотрел на него, обидой на смех.

— Тогда дайте им свободу, вашим актёрам. Обрежьте нити! — с мелкой патетикой воскликнул незлобивый, весёлый нотар, воздев руки в потолку дилижанса. При этом он задел котомку львицы, что сидела справа от него, и котомка чуть не свалилась на пол.

— Ой, прошу прощения.

— Ничего, ничего.

— Если у марионетки обрезать нити, то это не даст ей свободы. Она просто упадёт и не сможет двигаться. Умрёт, — вдруг изрёк мастер и продолжил копаться шилом в тельце куклы.

— Мне кажется, что мастер всё утрирует. Не так-то плохо. Я оптимист-то по натуре, оптимист.

— Оптимист, не оптимист — разницы никакой, — мастер спрятал Стимсу Ужасную в ящик, закрыл и сложил на нём руки. — Кукла-оптимист отличается от собрата-пессимиста лишь цветом. Или выражением рта.

Улыбка просияла на лице Миланэ.

— Не скажет пусть сир, это не так, — нотар чувствовался в своей тарелке, привычный к диспутам со студенческой скамьи, в которых важна победа над собеседником. — Ведь всякая профессия, наше личное дело, так сказать, налагает неизбавимую печать. Марионеточный мастер видит, что марионетки-то подчиняются ему, что он дёргает их за нити, как вышнее существо, как Ваал… прошу прощения, сиятельная Ашаи, забылся в речи… и начинает думать, что так-то всё устроено в жизни. А вот нотары, нотары, скажу я, они, знаете ли, доверяют всем, но доверием совершенно особенным, доверием-то подозрительным, доверием, требующим доказательств. Я уже всё на свете рассматриваю сквозь это стекло доверия-недоверия, всякое слово взвешиваю на этих внутренних весах, и всегда слово это должно быть подкреплено легчайшим весом, лёгкой материей — бумагой. И для кого-то бумаги — мусор. Но не для меня-то. Я по ним многое могу сказать, очень многое. Воин, — указал он на льва напротив, — глядит на жизнь как на арену схватки жизни и смерти. Целитель тоже, но его точка зрения уже противоположна — он на другом конце арены. Мы, становясь кем-то, вырываем аспекты из жизни и начинаем их осмысливать, вертеть в разуме, а потом — принимать за всю картину мира. Понимает сир? Понимает?

— Из чего ты можешь знать, как глядит на жизнь воин? — пробормотал легатный лев с пустыми глазами, безо всякого выражения, ни злобного, ни взбешенного. Сильной рукой он опёрся о стенку дилижанса и стукнул крепким, потёртым кулаком.

— Я предположил, — почтительным тоном ответил нотар и тут же мастерски увернул беседу: — Так что теория льва вполне имеет право на жизнь, но увы, не может претендовать на окончательность.

— Мои уши слышат хорошего оратора, — приложив руку в груди, улыбнулась Миланэ рядом сидящему нотару.

— Спасибо. Так что, почтенный мастер, можно сказать: это просто взгляд-то на жизнь. Теория, одна из теорий.

— То, что я говорил — это не теория, — злился уязвлённый мастер оттого, что этот нотар-хохотун совершенно не понимал сути дела, и барабанил пальцами по коробке.

— Я не имею в виду теорию в академическом смысле, — довольно болтал нотар. — Скажем так, я бы назвал это стихийным воззрением на жизнь, которое сложилось у льва.

Пальцы мастера начали подрагивать, он суетился на сиденье и нервно вздыхал. Миланэ стало жаль его: он был из тех самых, неприспособленных к жизни душ.

Незаметно проверила: на месте ли сумка?

На месте.

— Сир говорит так, будто бы желает уличить меня в чём-то низменном. Будто бы иметь своё мнение — плохо, — отбивался марионеточник.

— Нет, право, и в мыслях не было.

Подняв палец, нотар повернулся к Миланэ, привлекая внимание; причём её тихо насмешило то, что он поднял мизинец, а не указательный палец. У неё на родине этот жест означает непристойный намёк для львицы. Вспомнила, что у многих студентов и молодых интеллектуалов есть мода отращивать длинный коготь на мизинце; так, дескать, они узнают друг дружку, и непременно их демонстрируют при случае. Видимо, глупая молодёжная забава перешла в привычку и сохранилась до сих пор.