Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 217 из 228

Не хочу. Не хочу я больше всего этого. Может быть, так всё и должно быть; возможно, так надо, Вестающие должны такими быть, и вообще всё-всё сестринство, и Сунги — а мне надоело. Не могу… Не умею. К чему я пришла?

Какой стыд, какой позор.

Какой ужасный навет, какая гнусная ложь.

И что дальше? Было ведь оговорено, что я буду служить Вестающим, а они в ответ освободят Амона.

Но разве я додержалась договорённости? Где сейчас Синга, а где я?

Хоть бы не рассказал родителям.

У меня ещё есть время, ещё ничего не потеряно.

Но если Вестающие захотят, чтобы я сначала закончила со Сингой и его отцом, и только тогда выполнят обещанное? Они ведь не глупы.

О, мои предки… А я не могу выполнить обещанного.

Я… Я паду на колени перед Сингой. Ещё раз попрошу прощения. Буду умолять притворяться, будто он исполняет мою волю. То самое сделаю с Тансарром. Пусть они притворятся, поиграют роль, и как только Амона освободят, то…

Чуткие уши услыхали, что в соседней комнате что-то скрипнуло. Миланэ насторожилась. Но ничего. Показалось.

Если Вестающие узнают обо всём этом, то не видать от них помощи. Тогда остаётся разве что к Высокой Матери идти.

Да, так что ж, я великая лгунья и нечестивица, но всё это — ради тебя. Я лгу ради тебя, сижу здесь ради тебя, я всматривалась в чужие глаза с притворной симпатией ради тебя; я верна, в этом моя честность — я не брошу тебя. Ты упал, ты свалился в глубокую яму, ты тонешь в чёрном зеркале — я бросаюсь туда за тобой, ибо не брошу тебя. Ты не зовёшь на помощь, потому что так не пристало, и ничто не толкает меня вниз, в темноту, в который ты сейчас покоишься — но я упаду туда, я буду вместе с тобою, и выведу к свету; я сама стану светом, если так будет нужно, и великое пламя осветит тебе путь, чтобы ты знал, как выбраться из пещеры. Я не брошу тебя, я не брошу тебя…

Вытащив сирну из ножен, она несильно уткнула её острие в стол. Потом отложила в сторону бумаги и посмотрела в окно.

Все свои силы Ашаи она теперь чувствовала, как тяжкий, бесполезный груз. Да, она пыталась приходить к Амону во снах; и, кажется, он понимал, кто и почему приходил. Даже если он по пробуждению всё забывал — пусть так… Но всё равно она не может дать ему свободы.

— Как мне теперь быть с тобой, мой Амон? — спросила она темноту и себя.

— Как и тогда.

Этот голос не просто привёл её в чувство, нет. Она вся вздрогнула, а потом резко замерла, обернувшись. В полутьме, в неверном свете одинокой свечи возле стола, возле приоткрытых дверей виднелся родной силуэт, эфемерные получерты. Но если глаза могли подвести, то не уши — она прекрасно слышала, кому надлежит голос.

— Амон? — с величайшей надеждой, полной дикого страха, спросила Миланэ.

— Это я.

От изумления Миланэ даже не набросилась ему на шею, а так и продолжила сидеть, только упущенный из ладони графис покатился по столу, а потом свалился на пол.

— Был здесь всё то время, в соседней комнате, пока вы занимались делами. Я ждал, пока он уйдёт.

Она поднялась на молодые, стройные лапы.

— Но как тебе удалось… сколько сил потратила, не могла к тебе никак попасть, я… ты получал мои письма? Они тебя выпустили?

— Да сбежал я, — подошёл к ней. — Но хотел взглянуть тебе в глаза, прежде чем пуститься в бега. Мне рассказали, что ты… — начал он с со злостью и глубокой обидой, но не договорил, потому что она бросилась ему на шею, и так повисла на ней, впившись в него когтями почти до крови.

— Амон, милый. Я так соскучилась за тобой. Ты не представляешь, как они мне все надоели. Я пыталась, неистово пыталась, поверь… Мне приходилось врать, вилять, притворяться и спать, с кем надо. Как я боялась этого суда!

Есть такая вещь между двумя: ты, в разлуке наслышавшись всего плохого, злишься, ты веришь каждому чужому слову, и всё кажется тебе истой правдой, терзают великая обида, ревность и предательство чувств; события, поступки, взгляды сами складываются в злую картину мира, где всё предрешено; а тем более в такой тяжёлой, непонятной, грубой разлуке. Появляется прочная вера: она была не той, он был не тем, а всё между вами было ложью либо мимолётным капризом.

Они таковы, Ашаи-Китрах — дочери лжи!

Но вся вера разбилась при её виде; то, как она встала, как посмотрела, даже свершился взмах хвоста. Амон вмиг всё узнал в ней, и даже запах — и тот вмиг узнал. Он чувствовал частое дыхание у себя на щеке и впившиеся когти, и понимал, что в мире нету иной львицы, что любит его больше; и не понимал — почему усомнился? Почему не поверил?

— Амон…

— Ты отдалась в волю Вестающих?

Ранее он намеревался спросить это холодно, с колючим задором, не один раз продумывая всю сцену в уме. Теперь вышло печально, жалея.

Амон почуял, как она закивала.





— Да, они предложили мне сделку, — медленно и тихо молвила она.

— И ты им поверила?

Долгое молчание.

Они чуть качались в такт внутреннему ритму, освещенные лишь слабым светом из окна. Лапы их стояли на ткани разбитой постели.

— Что мне оставалось, Амон? — говорила Миланэ ему в ухо. — Я подумала, что если они смогли спасти меня, то помогут и тебе… — отольнула, словно очнувшись. — Чего ты хочешь? Хочешь есть? Хочешь пить?

— Вижу, тебе далеко пришлось зайти, — посмотрел он на кровать.

Миланэ тоже посмотрела на неё и темно сказала:

— Кровь моя, Амон, я бы охмурила тысячи львов, лишь бы тебе это дало свободу.

Не сговариваясь, присели на кровать, сначала друг возле друга, но потом он одним движением обнял её за бёдра и усадил себе на колени. Так покоясь, она обняла его; в какой-то миг захотела сказать, что ему следует хорошенько вымыться, но сдержалась.

— Не знаю насчёт тысячи, Милани… Но с этим у тебя ничего не вышло. Ты во всём ему призналась, — улыбнулся он.

— Амон, я… Прости. Меня уже тошнило от всего, я должна была что-то делать, и не могла подличать с этим львом и его родом — они плохого мне не сделали, и… Я думала уже идти прямо к Высокой Матери, будь что будет…

— Да неважно. Преврати ты этого Сингу вместе с его отцом хоть в пепел — Вестающие бы тебе не помогли.

Она очень глубоко вздохнула. Это было уже неважно.

— А как книжка, стоила того? — почесал за ухом.

— Стоила, — Миланэ даже не сразу поняла, о чём он.

— Жаль, пришлось отдать, — невозмутимо сказал он, по-хозяйски взяв её хвост и начав с ним играться. — Сходили мы с тобой в библиотечку, Милани. Ты ещё себе экземплярчик не достала?

— Амон, ты несносен, — позволила себе — впервые за столько времени — капризный, но истинно любящий тон, и что-то захотела с ним сделать, но сама не знала что; потому взяла и легко потёрла ему ладонью нос.

— Ты ради меня с ним была? Этот Хамалар, всё это — ради меня?

— Да.

— Что ты должна была с ним сделать?

— Убедить перенять все коммерческие дела отца.

— А отец, будь дурак, и отдал бы всё, да? — он попытался быть ироничным.

Дочь Сидны пожала плечами, качаясь у него на коленях.

— На самом деле, он так и хотел сделать. Старший сын сбежал в Кафну, — Миланэ, рассказывая, что-то искала в его гриве, — а младший — он наследник, только такой, что ничего не хочет наследовать… И надо было сделать из него сильного, стремящегося к успеху льва. Знаешь, такого, что бежит к успеху: ты-дык, ты-дык, ты-дык…

Она изобразила, как скачет лошадь, и это очень насмешило Амона: тот начал душиться тихим смехом. Но быстро успокоился.

— Кстати, а где он-то?

— К себе ушёл. Обиделся. Ты, наверное, слышал.

— Слышал, слышал всё. И то, что перед этим — тоже.

Показная веселость, ирония и чувство вновь обретенной свободы играли в нём. Не имел он намерения обидеть её или укорить, хотя ревность тлела, даже после того, как он понял, что вся эта львица на самом деле, со всей её искренностью и силой чувства, надлежит ему и только ему.

Но Миланэ слезла с колен, села рядом с ним.

— Амон, прости меня за всё, что я могла совершить не так. Я всё делала из любви. Взываю к любой вышней силе, чтобы она стала свидетелем — я всё делала ради любви.