Страница 13 из 17
А когда гремела гражданка, подобно хуевой железной дороге (см. А. С. Пушкин «Евгений Онегин»: «…быть может, лет через пятьсот…» (Прим. Сквор.)), в разгаре роман был. Озеру тогда Самолёт очень даже любился, потому что она думала, что он и есть само Небо.
Когда роман кончился (потому что озеро — дура), Самолёт понял, что не может жить в такой ситуации (в которой, надо сказать, с тех пор все эти восемьдесят годков-то и прожил), когда озеро живо и он жив, да больше они друг дружку не любят. Но выхода никакого. Одни пустые угрозы. На себя-то руки нелегко ему наложить! Только пилот Кузякин, это может с его, самолётовой, точки зрения. Но пилот Кузякин не думает так, потому что он с Небесным Царем в голове, который, в свою очередь, по тем же самым причинам тоже не может руки на себя наложить. Так и выходит, что Самолёт с Кузякиным в голове, Кузякин с Господом в голове, Господь тоже с какой-то хуйней мается; в частности, Погорельский у него из головы не выходит.
Как так получается, не приходит в себя Господь, что плод его же больной фантазии не принимает его на работу? Не понимает Господь. Обидно Господу. И Мальвина, дура, почему-то ему не дала. Наверное, не так попросил. Зачем он её такой несовершенной придумал?
И у Самолёта такой же прОблем. Сплошное по жизни OFF. И всю-то жизнь эту, на которую столь немилосердно обрек его г-н Можайский, он мучается, летает, а мысль кружИтся всегда одна: домой… домой… А дома опять эта сучка-озеро дразнит его. Поверхность её столь же зеркальна, сколь и восемьдесят лет позади, во времена их с нею любви. Теперь другое время. Другие самолёты отражает она в своей чертовой бабьей воде.
Неизменно только одно. Всегда приземление. Всегда это старческое прикудахтыванье по всей длине тормозного пути. Всегда носом во все ещё юное лоно своей ненавистной единственной девочки, которую б, был бы ему отец не Можайский, а кто покруче и подревней, повесил на первой сосне. Но нет. Никого нет…
И Можайский сдох. И Мересьев сдох. И Кузякин сдох. И механик Петров сдох. И все прочие двуногие ублюдки подохли, как мухи от японских дорогих препаратов. И парадов уж давно нет. И самый последний тормозной путь был настолько велик, что носом уткнулся в самую воду дурацкой любимой своей. Та только «хи-хи».
Да и мысль единственная никак не слетает с носа, да теперь уже и не слетит, потому что полетов больше не будет. Отчего же только продолжает хотеться домой?..
Озеро же не только зеркало. Она ещё анализировать любит. С некоторых пор она размышляет на тему того, как, мол, все странно: всю жизнь мы с Самолётом вместе, всю жизнь он, в сущности, любит меня, хоть и досадует, что не может меня повесить, а теперь ведь и даже ржавеет во мне; то есть, так или Иначе, потихонечку умирает; и умирает почему-то опять же именно во мне (см. Л. Н. Толстой, «Война и мир»; эпизод, где Пьер Безухов с кометой (прим. Сквор.)), но почему же все-таки я все-таки так и не смогла полюбить его снова? И как, в частности, странно, что поэт-символист Александр Блок умер в самом начале наших с ним отношений, и то, что написал он по нашему с Самолётом поводу о том, что… что-то такое там про то, что веки вечные дарит он, Самолёт, мне цветки, — это же так красиво! А вот не умер бы он, и написал бы верно какую-нибудь гадость на ту же тему, что повторится все, мол, как встарь, но о том, что хочет мой бедный бывший любимый меня повесить. Как, в сущности, хорошо, что он умер! Смерть символизму вообще! Да и как хорошо, что мой бывший возлюбленый так поржавеет, поржавеет во мне, да и тоже умрет! Господи, как же счастлива дочь твоя Озеро! Как же я счастлива, что увижу, как все умрут, а когда это наконец-то случится, то и я тоже погибну. А погибну я так: утону я, Озеро, в Озере Озер, и ещё не достигну дна, как уже сомкнется надо мной водяной третий круг… Это счастье.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ, в которой все предшествующие главы, избавленные, наконец, от всевозможных кругов, помогают главе девятнадцатой восстановить её генеалогическое древо, поскольку, в самом деле, есть некоторая странность в том, что после главы пятнадцатой следует сразу же девятнадцатая, а между ними прямо какое-то, неприлично сказать, смутное время. Непорядок! Милицию надо вызвать
И они натурально её позвали. Во все свои голосов шестнадцать, что УЖЕ был какой-то нонсенс. А нюанс интересный в том, что партитуру каждая из них прочитала с листа без запинки и фальши, будто не джазу они в Москворецкой студии обучались, а оттрубили сперва Гнесинку, а потом и Консерву от звонка до звонка, да и мало того, будто все они ещё и талант от рожденья и бога имели, только тот о том не догадывался, потому что во время этого квинтесенциального пения он дрыхнул без задних ног, уставший от восьмичасовой непрерывной любви Мальвины, которую все-таки понял, как попросить, чтоб дала.
Знаете, как он понял? А так, что прежде он понял, что нужно сначала твердо решить для себя самого, (даром, что ты — божество!), действительно ли так необходима тебе эта святая сумасшедшая ебля до потери не то что божественного лика, а элементарного человеческого лица; то есть до полной потери сознания. Он подумал этак с годик и понял, что да, оченно надо. Не могу, мол, Мальвину не поебсти. Не Господь я, если она мне не даст. И тогда она открылась ему вся; самой, что ни на есть, естественною путёй.
Так что, милицию звать пришлось уже без него. Впрочем, скорее всего, потому-то она-то и не приехала. Пришлось как всегда обойтиться самими собой. Да и чем мы так плохи? Надо постараться только! Раз уж даже Господь Мальвину отодрать ухитрился, так мы уж как-нибудь вычленим из всех этих ебаных метатекстов, простите за множественное число, недостающие главы. Как-нибудь, блядь, уж замкнем чертову эту цепочку. Ты, елочка, не боись! Огоньки обязательно загорятся.
Но девятнадцатая глава неутешна. Курлычет она белугой, да дело не делает. Ей недоступна американская формула «помоги себе сам». Она бы с большим удовольствием «Сиднокарб» жралА в больших дозах, чтоб пёрло. Чего бы только ни делала она, это глупая девятнадцатая Мальвина, лишь бы не помогать самоёй собе.
Остальные же главы и всей бы душою ей, как и было поначалу-то, собственно говоря, да потом ее, мальвинино головное повреждение; её стойкое нежелание что-либо делать в своих же ведь интересах; полное отсутствие энтузиазма в деле, каковое, конечно, касается в первую очередь только её самой, и которое она не постеснялась навязать всем прочим главам под видом общего, — все это и послужило причиной тому, что все пятнадцать предшествующих ей до кругов глав, постепенно охладели к Мальвине и послали таки её на хуй с её проблемами, которые она совершенно не умеет решать в одиночку…
А тут ещё такой конфуз получился! Ебля со Вседержителем. Зачем, спрашивается, дала? А как не дать было? Ведь он так правильно и тонко об этом её попросил…
Но, с другой стороны, теперь у девушки не мозги, а сито: решето, полное каких-то совершенно чуждых ей и несовместимых со всем её генеалогическим прошлым (то бишь, реальным отсутствием прямых предков) ненужных, хоть и дорогих глупому женскому сердцу чудес.
Господь, он ведь по мужскому-то образу и подобию: поматросил и бросил. И вот она одна ходит по белу свету, ищет своих предков; скучно ей при этом до невероятия, да все равно, чем бы ещё заниматься. А не заниматься нельзя. Человек всегда должен находиться на острие монотонного героического труда. То есть, труд его, человека, и без того всегда на прицеле держит. Даже девочек. Даже их иногда и поболе.
Она встает каждое утро в восемь часов и отправляется на работу. Вся работа ея заключается в том, чтобы изо дня в день восстанавливать чужие генеалогические деревья. На свое — остается только пара часов перед сном, а нужно бы наоборот для успеха. Целый день заниматься древом СВОИМ, а перед сном пару часиков можно и поработать, но хотелось бы при этом, чтобы денег платили столько же.
Правильно говорят в народе: все главы дуры — все круги сволочи. А СВОЯ круги, так те и вовсе первые самогадины! Уф!!!