Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 53

Разве тебе не знакома моя теория культурного опьянения? Ну, ты, однако, отстала… Базисное положение теории в том, что человек способен по-настоящему, до самозабвения любить лишь собственные фантомы, реальные предметы ему всегда в лучшем случае скучны, а в типичном ужасны.

– Уж прямо-таки все без исключения?

– Исключая присутствующих, разумеется. Хотя даже они когда-то сумели проглотить друг друга только под розовым соусом

“фантазби”. Но это вопрос слишком частный для теории такого масштаба – ее было бы, пожалуй, даже более правильно назвать

учением. Основной его тезис – человека сделал царем природы не только разум: разум вместе с множеством, не спорю, полезных вещей открыл нам и нашу беспомощность перед огромностью реального мира, нашу микроскопичность и мимолетность. И защититься от этого знания мы сумели только при помощи системы коллективных иллюзий, не позволяющих нам видеть мир таким, каков он есть. Можно называть эту систему религией, можно культурой, но главное – она выполняет функции наркотика. Психостимулятора, когда побеждаем мы, и транквилизатора, когда побеждают нас.

Когда же действие культурного наркотика ослабевает, когда человечество начинает выходить из-под власти мнимостей и стремится жить реальными заботами – тут-то и поднимается волна скуки, тоски, самоубийств, наркотизации… Короче говоря, чем трезвее становится общество, тем сильней оно нуждается в психоактивных препаратах. И практический вывод отсюда – трезвости бой! Спасительная соль земли – это придурки, живущие ради каких-то бесполезных химер, карабкающиеся на Эверест, собирающие спичечные коробки, верящие в предназначения и призраки: на месте министра здравоохранения, а заодно и министра финансов я бы с утра до вечера показывал их по телевизору в качестве антинаркотической пропаганды. Они демонстрировали бы нам потенциальное могущество нашего духа, которому, собственно говоря, глубоко безразличны все инфляции, дефляции и дефлорации – он вполне способен жить и среди собственных конструкций.

К концу моего пародийно-напыщенного монолога Юля уже светилась гордостью за меня перед каким-то воображаемым миром, в ориентации на который она бы не призналась даже под пыткой (“Это вы, мужчины, все хотите производить на кого-то впечатление!”).

Наиболее продвинутые философы давно раскусили, что под знамя истины соберешь одних зануд, а истинно громкую славу можно снискать лишь блистательным шарлатанством. И сейчас мне аплодировали даже банные листья в Юлиных кучах, расшевеленных поднявшимся ветерком.

Сама же она, прекрасно понимая, что я наполовину валяю дурака, все равно не могла не вдумываться в мой треп.

– Мне кажется, это когда-то давно национальные фантомы хранило простонародье. А сейчас они, по-моему, еще трезвее нас. И кстати

– почему ты говоришь только о национальных фантомах?

– Да, сегодня существуют и транснациональные, космополитические фантомы – Цивилизация, Бетховен, Человечество… Но многих ли они в состоянии опьянить? До забвения реальности?

После этих слов даже солнце правды изрядно померкло. Ветер снова пронесся по тополям, и они задирижировали всеми своими банными ветками. Кожу на лице начало покалывать песочком. Ветер наддал еще сильнее, и деревья согнулись, повернувшись к нему спиной, словно путники в плащах. А он тем временем взрыл Юлины муравейники и принялся их расшвыривать целыми пригоршнями. Я бросился было спасать плоды ее труда, но она залилась таким радостным смехом, что и я расхохотался. Я, признаться, и забыл, как это звучит. А ее смех был уж до того прежний…





Листья срывались и катились прочь, а вослед им над нашими головами, над крышами, над миром раскатился исполинский львиный рык, завершившийся страшным ударом, от которого мы оба втянули головы в плечи и, переглянувшись, фыркнули. И только тогда, протопотав по земле, прогремев по невидимой жести, хлестанул ливень. Подхватив грабли, мы кинулись в подъезд – вмиг полупромокшие от одного только залпа небесной шрапнели.

Это был ее подъезд, и он, похоже, не ремонтировался с тех самых пор, но выметен был – чистый Гамбург: не зря я эту ударную дворничиху называл еще и немкой, когда она появлялась в сетчатом чепчике, приобретенном нами в Риге. Холодная вода смыла с ее лица разгоряченность, и на крестьянском загаре отчетливее проступили множественные белые морщинки. Вместе с нарастающей борьбой принципов: если пригласить меня домой, не заберу ли я чего-нибудь в голову – но и оставить мокрого человека на лестнице… А ведь пускалась на опасные для репутации ухищрения, чтобы только как следует показать мне свое гнездо: воспользовалась ежегодным визитом предков к Елене Владиславовне…

Уж до того самозабвенно летала она по прихожей, наметая на совок мелкий мусор и отгибая кверху от усердия большой палец на ноге, обутой в зеленый вязаный “следочек”!.. Показывала свои книги – русская классика, плюс экзистенциалисты из книгообмена, плюс

Пруст и Платон с черного рынка, плюс стопочка женских поэтических сборничков, немедленно приговоренных мною к помойному ведру; показывала полуметровую наивноглазую куклу-невесту, подаренную ей за отличное окончание первого класса (“Ее племянницы все время роняют, а она так вскрикивает – ужас!”); хвасталась геройской пилоткой на фотографии старшего брата, чье пьянство пока еще можно было воспринимать как забавную слабость; с грустной гордостью показала пожелтевшую и покоробившуюся девочку, ее умершую в блокаду двоюродную сестру, в чью честь она тоже была названа… Юлианой. На самый ценный экспонат – диван, на котором она спала, – она зачем-то уложила меня отдыхать – видно, не наигралась мною в нашем убежище под персями Виктории. Возможно, потому и кофе ей хотелось подать мне не как-нибудь, а именно в постель, – тем не менее дотерпеть ритуал до конца ей не удалось – она поставила поднос на пол и припала ко мне. Ее волосы щекотали мое лицо, но я не подавал виду – однако она что-то все же заметила и убрала их за уши.

Своей чуткостью она развивала во мне изнеженность – вслед за ней и я начинал придавать значение своим мелким неудобствам.

Теперь та же самая обстановка – не хуже людей, а, следовательно, чуть-чуть лучше, как излагала Юля принципы своего папаши, – изрядно одряхлела: там отвисла полированная дверца, сям спинка стула стянулась бельевой веревкой – это в доме, где когда-то в каждом шурупе чувствовалось присутствие рукастого хозяйственного мужика…

Стены в ванной, куда я зашел помыть руки, напоминали лунную поверхность. Я вгляделся в зеркало и поразился, какие излишки кожи скопились на моем лице. Я ущипнул себя за мятые подглазья, и след щипка растаял далеко не сразу, словно я щипал поднявшееся тесто.

А между тем душа все просила и просила любимого некогда наркотика. И потому необходимо было нагнетать и нагнетать обаяние. Но при попытке по-свойски положить локти на кухонный стол он завихлялся по всем степеням свободы. “Ну-ну, не пихайся!” – ворчливо предостерегла меня Юля, все еще опасавшаяся, как бы я чего не вообразил, – но в ее ворчании я расслышал и знакомые воркующие нотки. Ее волосы слиплись и потемнели, царапнув меня неуместной ассоциацией: Катька на заозерском озере окунулась с головой, и маленький Митька пробормотал с недоверчивым удивлением: “Брюнетка получилась…”

Я почувствовал себя еще более бессовестным обманщиком. Однако что-то я должен был довести до конца.

Юля скрылась в ванной, пошумела водой, словно ей мало было небесного душа, и вернулась протертая и причесанная в добытом из

Леты посверкивающем на сгибах курчавом коричневом халате

“большая медведица”. Эти просверки пронзили меня такой мучительной нежностью, что я поймал ее руку и прижал к губам – пожалел волк кобылу. К моему удивлению, она воспротивилась лишь в самое первое мгновение. Однако ветхую отцовскую ковбойку – явно повеселев, с убыстрившимися движениями – она протянула мне все-таки с прежней воркующей ворчливостью: “На, переоденься! А то еще простудишься – отвечай за тебя…”