Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 113

Культурная революция завершилась в 1932 г. поразительным консервативным поворотом в социальной и культурной политике, который наряду с прочими изменениями означал конец прогрессивного образования, криминализацию абортов и сдвиг от авангардистского искусства к искусству реалистическому{26}. В этот период также произошло коренное преобразование советской стратегии управления многонациональным государством. В чем-то это было отражением более широкого консервативного течения, но в чем-то — и результатом конфликтов и непредвиденных последствий, — описанных в статьях Шейфера, Халида, Пейна и Нортропа, — которые создала собственно советская политика. Территориализация этничности имела целью разрядить национализм, но вместо того зачастую усиливала его и обостряла конфликт. Программы равных возможностей имели сходные результаты. На советский девелопментализм Средняя Азия ответила не благодарностью, а сопротивлением и непокорностью. Ныне хорошо известный феномен стратегической этничности, когда индивиды манипулируют своей этнической идентичностью ради национальных предпочтений, также поразил большевиков, скорее как неподобающий и неблагодарный оппортунизм, чем как рациональное поведение{27}. Все эти проблемы свойственны многонациональным государствам в современную эпоху; с национальным вопросом надлежит справляться, но не искоренять. Однако большевики смотрели на вещи иначе. Альянс с национальными элитами скорее вел к национализации большевизма, чем к большевизации националов, — вот что, пожалуй, особенно тревожило Сталина, вот в чем он все больше убеждался. Это стало особенно подозрительным в голодные 1932–1933 гг., когда центральное правительство истолковало сопротивление местных украинских чиновников изъятию зерна центром как следствие украинского национального коммунизма и 14 декабря 1932 г. приняло важное решение Политбюро, изданное самим Сталиным, осуждающее ошибки в осуществлении украинизации. Это решение стало началом основательного пересмотра советской национальной политики{28}.

Ученые нередко толкуют это изменение в курсе национальной политики как означающее конец коренизации и поворот к русификации. Это большое преувеличение. Как ясно показывает детальное исследование П. Блитстейна Закона 1938 г., согласно которому обучение нерусских должно было вестись на русском языке, то он имел в виду не языковую или культурную русификацию, а, скорее, усиление роли русского языка как lingua franca (лат. — смешанный язык; широко распространенный жаргон. — Примеч. пер.) многоэтничного Советского государства. Закон не отменял образование на родном языке; он только требовал преподавания русского языка как обязательного предмета в средней школе. Еще поразительнее выглядит тот факт, что уже в 1938 г. русский язык вообще не преподавали в значительном количестве нерусских школ. Более того, как вновь доказывает П. Блитстейн, скудость средств, вложенных в программу изучения русского языка, привела после принятия этого Закона к крайне низкому уровню знания русского языка. И не только это. Проводилась и другая, более важная политика обязательного языка в советском образовании, которая продолжалась до смерти Сталина (и вполне ясно отражала его желания): требования, чтобы коренное население (напр., узбеки в Узбекистане, татары в Татарстане) посещали школы на родном языке. Хотя эта политика на практике зачастую нарушалась, только в постсталинский период, после школьной реформы 1958 г., нерусские получили право выбора — обучать ли своих детей на русском или на своем родном языке. Если при Сталине образовательная политика, вероятно, действовала как тормоз языковой русификации, то в хрущевский и брежневский периоды сотни тысяч нерусских родителей записывали своих детей в русскоязычные школы, чтобы облегчить им путь к социальному развитию.

В статье Дэвида Бранденбергера обсуждается один из самых волнующих процессов, происходивших после решения Политбюро в декабре 1932 г. и невероятно усилившихся в период Второй мировой войны: реабилитация традиционной русской культуры и агрессивное восхваление русских как ведущей национальности Советского Союза, «первых среди равных», как их теперь называли. Д. Бранденбергер объясняет этот процесс скорее как политику государственного строительства и узаконивание, создание державы, чем как откровенный национализм. С точки зрения Сталина, изначальная стратегия принижения русской культуры и расхолаживание русского национального самосознания не справилась с задачей создания государственного единства. Следовательно, был необходим новый принцип единства. Бранденбергер рассматривает, как история использовалась для мобилизации населения на войну, обращения к «нашим великим предкам» (исключительно русским) и прославлению прежде проклинаемого русского империализма (теория «меньшего зла»). Многие руссоцентричные историки проводили русофильскую, государственническую интерпретацию царистского и советского прошлого. Когда выдающийся историк Анна Панкратова и ее группа написали историю Казахстана, содержавшую критику русского колониализма, книгу осудили как антирусскую. Панкратову заставили пересмотреть свои взгляды, т. к. военные годы были ознаменованы дальнейшим отступлением от исторической науки, пронизанной марксизмом, к более националистической русской позиции. И вновь эта стратегия не означала русификацию. В то самое время, когда русские герои и русская история прославлялись по всему Советскому Союзу, нерусские герои и история восхвалялись в нерусских республиках с одной лишь разницей, особенно ясной на примере Панкратовой: нерусским героям и историческим событиям никогда не следовало превращаться в антирусских — скорее им следовало поддерживать новый канонический многонациональный имидж Советского Союза как «дружбы народов», но дружбы, в которой русским принадлежала центральная, объединяющая роль{29}.

Трансформация статуса русских и наряду с ни всего принципа единства в Советском государстве представляло собой один аспект нового поворота в советской политике 1930-х гг. Вторым аспектом было появление категории «вражеских народов» и участившаяся практика террора, направленного против индивидов и целых народов исключительно на основании их национальной принадлежности. В своей статье П. Холквист стремится выявить глубинные причины такой деструктивной политики: была ли она нацелена на класс, расовые, этнические или прочие социальные категории. Он показывает, как в Европе XIX в. государственные чиновники и прочие профессионалы начали подумывать о гражданском населении, состоящем из совокупности народов, которое можно было измерить и сосчитать, обеспечивая государству «научное вторжение», позволяющее формировать и лепить население, — процесс, который П. Холквист называет «политикой населения». Такое социальное конструирование могло принять «позитивную» форму в политике положительной деятельности первых лет Советского Союза, основанной на классовом и национальном подходе, или, согласно статье П. Холквиста, могло быть и «негативное» вмешательство, направленное на то, чтобы исключить, искоренить, истребить нежелательные категории населения: черкесов с Западного Кавказа в начале 1860-х гг., местные народы Средней Азии в годы Первой мировой войны, казаков с Дона и Терека в 1919–1920 гг., «бандитов» из Чечни в 1925 г. и все народы, считавшиеся предателями в годы Второй мировой войны. П. Холквист делает вывод, что насилие, которое почти всем наблюдателям казалось преимущественно большевистским, следует рассматривать шире и видеть в нем продукт новых форм представлений об обществе и новых техник государственной интервенции.

В первые годы советской власти народы не были объектом такой негативной политики в отношении населения. Казаки были репрессированы как контрреволюционное сословие, а не как этническая группа. Фактически в 1920-е гг. советское правительство практиковало «позитивное» перемещение разбросанных этнических групп — в первую очередь евреев, но также и многих других, чтобы географически сконцентрировать их и сформировать национальные территории. И все же в 1930-е гг. некоторые национальности стали мишенью негативной политики населения: этнические чистки, аресты и массовые расстрелы{30}. Ключевой фактор — использование позитивной политики национального строительства с целью попытки направить советское влияние на соседние страны, особенно вдоль западной границы страны, где финны/карелы, белорусы, украинцы и румыны/молдаване жили по обеим сторонам советской границы. В 1920-е гг. руководство страны надеялось, что советская национальная политика поможет революционизировать этнические меньшинства в соседних странах — Финляндии, Польше и Румынии. И в значительной мере так и произошло. Однако вера в политическую привлекательность не ведающих границ этнических уз предполагала, что влияние могло пойти и в противоположном направлении. Когда в 1930-е гг. крайний национализм восторжествовал во всей Восточной и Центральной Европе, а в самом Советском Союзе развилась ксенофобия, советское руководство убедилось, что пагубное влияние теперь распространяется с запада на восток. В итоге в 1935–1938 гг. по крайней мере девять национальных диаспор — финны, эстонцы, латыши, литовцы, поляки, немцы, курды, китайцы и корейцы — были насильственно переселены из пограничных регионов Советского Союза. Во время Большого террора 1937–1938 гг. мишенью для режима стали те же самые национальные диаспоры, а также другие, например греки и болгары; производились их массовые аресты и расстрелы на единственном основании их национальной принадлежности. Почти половина из примерно 680 тыс. расстрелянных за те два года представляли собой подобные «национальные операции».

вернутьсявернутьсявернутьсявернутьсявернуться