Страница 17 из 113
Разработанная консервативным министром образования Сергеем Уваровым, теория официальной народности подчеркивала тесную связь между царем и народом, связь, которая будто бы возникла еще при Московском государстве. Русские избрали своих иноземных правителей, варягов и почитали их преемников. Для России была характерна любовь народа к своему европеизированному самодержавию и религиозное рвение. Узы, связующие самодержавие, православие и народ, существовали уже при появлении России, и журналист Федор Булгарин писал, что вера и самодержавие создали Русское государство и одну общую отчизну для русских славян, что Россия, почти целый континент, включающий в себя все климаты и все племена человеческого рода, может сохранять равновесие только благодаря вере и самодержавию, и поэтому в России никогда не мог и не может существовать иной народ, кроме того, который принял православие и самодержавие{129}.
В основе «официальной народности» лежал образ России как единой семьи, в которой правитель — отец, а его подданные — дети{130}. «Народность» — самое туманное и спорное понятие в официальной троице — была тесно связана с идеями послушания, подчинения и верности. Будучи изначально христианским народом, русские якобы отличались самоотверженностью и самопожертвованием, спокойствием и созерцательностью, горячей любовью к своему правителю и решительным сопротивлением революции. На своей коронации, отложенной из-за восстания декабристов, Николай I трижды поклонился народу, создав новую традицию, сохранившуюся вплоть до падения династии. В то же время он еще больше национализировал монархию. На балу после коронации дворяне танцевали в национальных костюмах, а зал был украшен в духе Московского государства.
При дворе стали говорить по-русски; русский язык и русская история стали востребованными предметами в университете; церкви строились в русско-византийском стиле; под присмотром императора был сочинен национальный гимн «Боже, Царя храни», а Михаил Глинка, обратившись к народной музыке, написал оперу «Жизнь за царя», посвященную патриотическому подвигу крестьянина Ивана Сусанина, который увел отряд поляков от того места, где скрывался будущий царь[19].
«Теория официальной народности» была попыткой положить конец западному дискурсу о народе и вновь привязать народ к государству, монарху и государственной религии в то время, когда в Западной Европе политическая общность, известная как нация, стала отделяться от государства, по крайней мере концептуально, и быстро набирать собственную силу как источник законности{131}. В отличие от дискурса о нации идеология царизма оказывала сопротивление старорежимному чувству политической общности (и полновластию). Обобщая русский случай, Бенедикт Андерсон понимает «теорию официальной народности» как категорию таких разновидностей национализма, которые появляются вслед за народным языковым национализмом, «ответов властных групп — в первую очередь, но не исключительно, династических и аристократических — угрожавших исключением из якобы народных общностей или превращением в маргиналов». Теорию официальной народности «скрывала расхождение между народом и династическим государством» и была связана с усилиями аристократии и монархий сохранить свои империи{132}.
Разумеется, официальное мнение аристократии о том, что является народным, было глубоко консервативным в смысле сохранения данной государственной формы, которая подвергалась сомнению враждебными концепциями на Западе. С оглядкой на идеализированное прошлое, где между народом и правителем царило полное согласие, понятие Святой Руси, выдвинутое Николаем I, резко контрастирует с безбожной, революционной Европой. В то же время монархия, неловко сочетавшая в себе русские и европейские черты, оказывала сопротивление таким отечественным националистам, как славянофил Константин Аксаков, который отождествлял себя с простым народом, нося бороду и русскую косоворотку. «Для Николая I, с его европейским складом ума, бороды означали не русских, а евреев и радикалов. Официальный взгляд отождествлял народ с правящей западноевропейской элитой», а не с народными массами{133}. По официальному сценарию, народ обожал царя, но не санкционировал и не узаконивал его право на власть. Это право давалось Богом, завоеваниями, наследственным правом, врожденным превосходством наследственной элиты и естественной любовью русского народа к иноземцам-самодержцам, чья власть шла им во благо.
Появление интеллигенции в 1830-х гг. во многом подразумевало социальный диалог о том, что именно конституировало «нацию». Состоящая из представителей разных классов интеллигенция жила отстраненно от общества и народа, изолированно от чуждой ей официальной России, задумываясь об основах политического порядка и религии, но горя желанием сблизиться с народом и служить ему. Как полагает Алан Поллард: «В этом заключена дилемма интеллигенции. Элементы, создавшие сознание, имели тенденцию быть производными Запада, поэтому самые качества, наделявшие интеллигенцию разумом, т. е., ее сутью, также и отчуждали ее от народной жизни, представляя то, что было ее жизненной функцией. Поэтому главной проблемой интеллигенции было наладить связь с народом»{134}. Молодые русские интеллектуалы в 1830–1860-е гг. шли от созерцания мира к открытым попыткам преобразовать его. Началом в диалоге интеллигенции были опубликованные в 1836 г. «Философические письма» Петра Чаадаева, которым Александр Герцен приписал эффект «выстрела в темную ночь».
В радикально антинародном письме говорилось, что Россия уникальна тем, что не имеет ни истории, ни традиций, и это превращало ее в tabula rasa (лат. — чистая доска. — Примеч. пер.), на которой можно написать новые идеи и формы. Такая, крайне западническая позиция была диаметрально противоположна теории официальной народности, противопоставлявшей здоровую целостность России прогнившему Западу. После того как его признали сумасшедшим и посадили под домашний арест, Чаадаев опубликовал «Апологию сумасшедшего», в которой доказывал, что отсталость России предоставляет его стране уникальную возможность «решить большую часть проблем социального порядка, завершить большую часть идей, возникших в старых обществах»{135}.
Последовавшая за этим дискуссия разделила интеллигенцию на тех, кто подписался под более рационалистической повесткой дня для России — реформой в духе Просвещения, в обычном модернистском европейском направлении — и на тех, кто выступил за более консервативную реконструкцию русской или славянской традиции. Если некоторые либералы, казалось, проявляют безразличие или даже враждебность к вопросам национальной идентичности, то Иван Киреевский, Алексей Хомяков и прочие славянофилы шли за европейскими романтиками и взирали на народ, который в основном отождествлялся с крестьянством, ибо народность — главная черта русского или славянина. Национальный характер для Хомякова состоял в стремлении к религиозности{136}. Славяне были самыми духовными, самыми творческими и талантливыми среди всех земных народов. Миролюбивые и дружные, открытые, любящие и свободолюбивые, они вполне раскрывались в естественном единстве со всеми в любви и свободе, и это Хомяков назвал соборностью. Русские были величайшими из славян, наделенными от природы огромной силой, скромностью и братской любовью. В допетровские времена они жили свободно и гармонично, но Петр Великий насадил в России чуждые западные понятия рационализма, законности и формализма и разрушил естественную гармонию нации. Для Константина Аксакова и прочих славянофилов не только православие было сутью славянского характера, но и крестьянская община мыслилась как «союз людей, отказывающихся от своего эгоизма, от личности своей и являющих общее их согласие».
19
В Западной Европе после Французской революции складывался новый образ монархии, в которой правитель был не столько богом, сколько человеком с условными семейными ценностями. Монархи «стали примером человеческого поведения, скромного достоинства, и этим очаровывали своих подданных». Идеализация семьи монарха возвышала правящую династию, как историческое воплощение нации. Этот переход к семье сократил расстояние между монархом и его народом, поскольку теперь все стали частью одной нации. Этот идеал буржуазной монархии сформировался и в царской России. Николай I отождествлял свою династию с историческими судьбами Русского государства и русского народа. «По его сценарию… император выступал олицетворением всего, присущего западной монархии, но теперь, как член своей семьи, как человек, возвышенный наследием и принадлежностью к правящей фамилии, воплощающей высочайшие человеческие достоинства….Частная жизнь царя щедро подавалась русской общественности в духе западноевропейского идеала» (Wortman. Scenarios of Power. P. 402; Mosse G. Nationalism and Sexuality: Middle-Class Morality and Sexual Norms in Modern Europe. Madison: University of Wisconsin Press, 1985. passim).