Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 113

В своем исследовании обычаев, обрядов и мифов, порожденных русской монархией, Ричард С. Уортман утверждает, что образ монархии с XV до конца XIX в. представал в виде чужеродного, обособленного правителя и элиты из простого народа{71}. Говорилось, что правители не были русскими (варяги пришли из-за Балтийского моря) и уподоблялись чужеземным правителям Запада. «В выражении политического и культурного превосходства правителя иностранные черты несли позитивную окраску, местные — нейтральную или негативную»{72}. Даже модели правления были иностранными — Византия и монгольские ханы — и это возвышало правителей. Позднее, в XVIII–XIX вв. миф о правителе, как о завоевателе, использовался для того, чтобы показать, что монархия принесла на Русь блага цивилизации и прогресса, а правитель выступал, как самоотверженный герой, спасший страну от деспотизма и гибели.

Какова была ситуация с национальным самоопределением, сформировавшимся среди русских? Согласно ранним летописям, народы будущей России различались по языку и культуре{73}. В Начальной летописи сообщается, что в этом регионе жили славяне, балты, тюркские и финские народы и при этом славяне делились на отдельные группы. Согласно данной летописи, разные восточнославянские народы объединились только после того, как на их землю пришли варяги, имя которых было Русь. Те немногие ученые, которые исследуют этот вопрос, как правило, сходятся в том, что, начиная с принятия и распространения православия в 988 г. (традиционная дата) и на протяжении последующих веков русские конституировали общность, в которой понятия православия и русскости слились, и они уже воспринимали себя иными, чем католики Польши и Литвы и нехристианские кочевники Поволжья и Сибири{74}. Присоединение к династическому властителю имело большое значение, но его не следует путать с верностью государству. Действительно, слово «царство» было предпочтительнее слова «государство», потому что в те давние времена народ, как общность, не мыслился в отрыве от политической власти. Как замечает Валерий Кивельсон.

«Похоже, что великие князья Киевские почти или совсем не представляли государство, как заключенную в фаницы территориальную единицу, под властью одного суверена, желающего управлять своим народом и собирать с него дань. Скорее, территория Киевской Руси оставалась аморфной и подвижной. Понятия и титул “великого князя” единой Киевской Руси входили в киевский лексикон и политическое сознание медленно, как заимствование из Византии. Само государственное устройство (если оно было) смутно конституировалось вокруг неясно определенного народа (“Русь”), было раздробленным и управлялось взаимосвязанными враждующими и соперничающими ветвями княжеского рода. Завещания великих князей свидетельствуют о том, что цели княжеской политики оставались скорее личными, династическими, чем свидетельствующими о каких-то более широких устремлениях к единому суверенитету или территориальному правлению»{75}.

Идентичность формировалась как изнутри, путем укрепления религии, церкви и со временем единым Московским государством (примерно с XV в.), так и на границах в борьбе с народами, считавшимися чужими. Так что, изначально русская идентичность была связана с наднациональным миром веры, политическим миром, в чем-то отождествляемым с правящей династией, и противопоставлялась «чужим» на периферии{76}. Религия в те времена и в раннее Новое время была тем же, чем ныне является этничность, — понятным языком идентичности. Именно в сфере религии и государственного устройства велись споры о том, что именно конституировало (национальную) принадлежность и какое поведение было правильным или неправильным{77}. Как пишет историк Ричард Хелли: «Население Московского государства чаще считало себя православным, чем русским, каковым многие, конечно, не были»{78}. Даже когда государство становилось все более гетерогенным в этническом и религиозном плане, «тестом» на принадлежность к Московскому государству было православное исповедание. И все же, несмотря на всю изоляцию и нередко обвинения в ксенофобии, Россия была удивительно экуменической в своем отношении к иностранцам. «Обращение в православие любым чужеземцем автоматически превращало его в московита, полностью принятого центральными властями и, похоже, местным населением»{79}.

Русская идентичность оказалась тесно связанной с религией, а также с расширяющейся и меняющейся территорией и государством. Когда в середине XV в. Иван III Великий принял титул царя и самодержца, он стал полновластным правителем России. Москва, часто входившая в число любимых монголами русских княжеств, даже поддерживаемая ими в XIV в., теперь «пришла на смену Золотой Орде, как независимая держава в русских землях» и приняла «мантию имперского наследия Чингисидов»{80}. «Имперское полновластие, — пишет Уортман, — было единственным подлинным полновластием» в русском понимании{81}.





В то же время, заимствуя и модифицируя двуглавого орла Византии и Священной Римской империи, Иван III претендовал на паритет с монархами Запада. Возводя свое происхождение к Рюрику, московские князья приобретали иноземные корни, отделяя себя от русского народа. Их союзники, православное духовенство, сотрудничали с ними в создании имперского мифа, искусно представленного в коронационных обрядах: «Церемония превращала вымысел имперской преемственности в священную правду»{82}. Майкл Чернявский видел в этом идеологическом сплаве хана и басилевса игривый, несколько противоречивый синтез разных традиций. «Поэтому русский великий князь как хан, как римский император, как православный самодержец и как потомок династии Ивана I (верноподданного хана) были понятиями, которые сосуществовали, не противореча друг другу, а усиливая друг друга»{83}.

Когда Иван IV в середине XVI в. завоевал Казань и Астрахань, Московское государство инкорпорировало этнически компактные нерусские территории, в сущности, чужое государственное устройство, и превратило относительно гомогенное Русское государство в многонациональную империю. Цари стали называть свое государство Россия, а не Русь; последнее название распространялось на центральные области. Но в отличие от византийского императора или монгольского хана русский царь был правителем не всего мира, а лишь абсолютным и полновластным правителем всей Руси (царь всея Руси){84}. Все же, как завоеватель Казани и Астрахани, московский царь обрел некоторый престиж монгольского хана, а по мере продвижения на юг и восток, он требовал верности и подчинения малых правителей Сибири и Северного Кавказа. Михаил Ходарковский показывает, что когда шамхал Дагестана или кабардинские князья заключили договор с царем, они думали, что заключили договор между равными, но русские проявили единодушие в том, что неверно истолковали договор в духе прошения подданных к русскому монарху{85}.

Русская имперская власть вошла в мир окраин как власть высшего правителя над всеми подчиненными правителями и народами. Завоевание и аннексия окраин были продолжением политики царского полновластия, осуществляемой его домочадцами или придворными, и подразумевали собой еще одну стадию «собирания русских земель». Нерусские элиты, как правило, кооптировались в число русской знати, как это случилось с казанской и астраханской знатью, но при этом часть повинностей крестьяне должны были нести в пользу Москвы. Как только какой-то регион входил в состав империи, царское государство было готово применить грубую силу, чтобы его не потерять. Бунты безжалостно подавлялись. Когда же проблема безопасности была улажена, Москва позволила править местным, хотя уже не всевластным элитам, причем традиционные обычаи и законы оставались в силе. Поскольку эти приграничные регионы интегрировались в империю как окраины, то многие из них сохраняли отдельное администрирование, при этом всегда подчиняясь центру{86}.