Страница 10 из 113
Модернизирующие империи искали новые формулы легитимации, смягчавшие риторику завоевания и божественной санкции, а вместо этого подчеркивавшие цивилизующую миссию имперской метрополии, ее главную компетенцию на новом пути развития.
В условиях неравномерности экономических преобразований XIX–XX вв. в высококонкурирующем международном окружении, почти все государства, даже вполне консервативные, вроде Османской империи и империи Романовых, приняли государственные программы социально-экономической модернизации. Вскоре девелопментализм глубоко укоренился как в национальной, так и в имперской государственной политике. Необходимость оправдать господство иностранцев над народами, конституирующимися в нации, превратила идею развития низших или нецивилизованных народов в главный источник имперской легитимации. Эта идея не устарела и в XX в.{60}
Впрочем, в девелопментализме присутствует тенденция к разрушению. Его успехи создают условия для краха империи. Если девелопменталистская программа пользуется успехом у колонизованных народов, реализующих материальное благосостояние и интеллектуальный опыт, урбанизацию и индустриализацию, социальную мобильность и знание мира, то оправдание иностранного имперского правления над отсталыми народами испаряется. Действительно, империализм гораздо чаще создает условия для создания новых наций и стимулирует этот процесс, чем подавляет национальное строительство и национализм. Население разных стран этнографически описывает и статистически измеряет себя, приписывая определенные характеристики и функции, позиционируя себя как «нация». Не случайно карту мира в конце XX в. покрывали десятки государств, заключенных в очерченные империализмом границы. И если к моменту получения независимости в этих государствах нет четко определенных и выраженных наций, то государственные элиты принимаются деловито создавать национальные политические общности и заполнять ими формирующееся государство.
Разумеется, девелопментализм был путем не только «буржуазных» наций-государств и империй, но и мнимых социалистических государств.
Проблема возникла, когда империи, оправдывавшие свое правление в качестве носителей современности и модернизации, технологий развития и прогресса, слишком рьяно решали свою государственную задачу, снабжали подвластные народы идеями стремления и сопротивления и действительно создавали субъекты, которым империи в духе колонизаторов были уже не нужны. Такая диалектическая отмена оправдания империи, коренящаяся в теории и практике модернизации, составляла, по моему мнению, самую суть постепенного упадка Советской империи. Коммунистическая партия поистине оказалась не у дел. Кому нужен был «авангард», если теперь имелось урбанистическое, образованное, мобильное, самомотивируемое общество? Кому нужен был имперский контроль из Москвы, когда национальные элиты и их составляющие могли сформулировать собственные интересы языком, санкционированным марксизмом-ленинизмом в идее национального самоопределения?
Ранее в XX в., когда проблемой империализма наравне с политиками занялись ученые и теоретики, их внимание сосредоточилось на причинах и динамике созидания империи — экспансиям и завоеваниям, инкорпорированию и аннексии[10]. Не так давно теоретики выявили условия успешного выживания империй. Отталкиваясь от предположения классического историка М.А. Финли, Дойл рассматривает ряд империй прошлого — Афины, Рим, Испанию, Англию и Османскую империю — и утверждает, что факторы, обусловливавшие появление империи, делавшие ее устойчивой и экспансионистской, следующие: дифференциал власти — больший в метрополии, меньший на периферии; политическое единство имперской или руководящей метрополии, включающей в себя не только сильное, единое центральное правительство, но и в более широком смысле законность и общность среди имперской элиты; и некую форму транснациональных связей — силы или действующие лица, религия, идеология, экономика, форма общества на основе метрополии, способная распространяться на подвластные общества. В Афинах было такое транснациональное общество, и они стали имперскими, а в Спарте такого общества не было, и она могла только осуществлять гегемонию над другими государствами{61}.
Большую «власть» объединенной метрополии над перифериями следует понимать не просто как большую принудительную силу, но и как большую дискурсивную власть. Недавно ученые вышли за пределы материального и структурного анализа, чтобы исследовать, как сохраняются империи, не только посредством явной физической силы, но и посредством своего рода рукотворного согласия. «Колониальные» и «постколониальные» ученые исследовали, каким образом власть принуждения дополнялась и санкционировалась дискурсивной властью. «Колониализм, — говорится в одном из последних сборников, — (как и дополняющий его расизм) есть процесс дискурса, и как процесс дискурса он интерпеллирует колониальных подданных, инкорпорируя их в систему представительства. Они навсегда уже запечатлены этой системой представительства»{62}. Будь то история «Детей воды», приключенческие рассказы Роберта Диксона или Редьярда Киплинга, или сказки Слона Бабара, — все эти фантастические истории содержали образы высшей и низшей расы и нации. Одним из самых красноречивых аргументов колониальных исследований был способ, каким колониализм и сопутствующий ему расизм не только вписывал положение колонизованных, но и формировал образ колонизаторов. Проблемой империализма было создание и сохранение различия и дистанции между правителем и тем, кем он управляет. В дискуссии, начатой конструктивной работой Эдуарда Сайда «Востоковедение» и продолжившейся в его последней работе «Культура и империализм», ученые исследовали, каким образом Европа позиционировала себя в понятиях того, чем она не являлась, — в понятиях колонизованного мира{63}. В сборнике статей «Конфликты империи» Энн Лора Соулер и Фредерик Купер рассматривают влияния с диаметрально противоположной точки зрения: «Европу создали ее имперские прожекты, равно как колониальные столкновения формировались противоречиями в самой Европе»{64}. Все же в основе европейского самовосприятия лежала основная проблема строительства и воспроизведения категорий колонизованных и колонизаторов, где первые подчинялись последним.
Великие заморские империи Европы в XIX в. были «буржуазными» империями, в которых «правящие элиты, пытаясь претендовать на власть на основе всеобщего гражданства и соответствующих социальных прав, так или иначе сталкивались с главным вопросом: были ли эти законы применимы — и к кому — в старых заморских империях и на вновь завоеванных территориях, которые теперь попадали в зависимость от наций-государств»{65}. Европейские представления о гражданстве касались принадлежности к нации, но эта принадлежность предполагала культуру и образование. Отношения как к отечественным низшим классам, так и к подданным народам в колониях переплетались с серьезными вопросами границ нации — кого следовало включить, на каком основании, а кого — исключить. Европейские понятия эгалитарности рухнули вместе с навязываемыми иерархиями; понятия демократического участия — вместе с авторитарным исключением из принятия решений; идеи всеобщего разума — вместе с «туземным менталитетом». Для укрепления европейского авторитета, власти и превосходства надо было сохранить, защитить и поддержать разницу между правителями и подчиненными. Раса была самым ярким показателем различий, выраженных классовым языком в Европе, уже «обогащенным образами и метафорами, имевшими сугубо расовое звучание»{66}. Правящим классам следовало вновь утвердить свое отличие от подвластных, что еще больше усложнилось, когда развитие демократии проторило народу путь в политику. В XIX в. дискурсы о вежливости и респектабельности отличали имевших культурную компетенцию править от имени тех, кто просто нуждался в представительстве[11]. Ни одно государственное устройство не существует вечно, и многих историков и социологов глубоко интересует вопрос: почему империи приходят в упадок, а затем разрушаются. Некоторые ученые делают вывод, что кризис и крах империи заключен в самой их природе[12].
10
Среди самых известных была ленинская теория, состоявшая в том, что снижение прибыли в развитых капиталистических странах побуждало европейские государства строить империи, чтобы накапливать прибавочный капитал, и теория Дж. Э. Хобсона, послужившая основой для ленинской, — что неравное распределение богатства в капиталистических обществах ведет к недопотреблению массами, накоплению излишних средств богатыми и потребностью в новых рынках сбыта в слаборазвитых странах. Историки, критически относившиеся к экономическим объяснениям вроде Карлтона Дж. X. Хейса, считали, что к колонизации неевропейского мира вели скорее не императивы капитализма, а национальные интересы метрополии или национализм.
11
Как пишут Стоулер и Купер, «самые главные конфликты империи» проистекают из того, что «инаковость колонизованных не была ни прирожденной, ни стабильной; его или ее отличие следовало определить и сохранить… Вовсе не обязательно социальные границы, кое в чем ясные, должны были такими и остаться» (Ibid. P. 7).
12
Один из тех, кто проводит мысль о «неизбежности» («inevitablist»), Александр Дж. Мотыль, усматривает важное различие между упадком империи и крушением империи и высвечивает место кризиса в конечном крахе. Упадок случается, «когда абсолютная власть центра над периферией перестает быть действенной, а периферия может действовать и действует вопреки воле центра». Вторая форма упадка, согласно Мотылю, включает в себя утрату абсолютного качества власти императора. Но прежде чем согласиться с замечанием Мотыля о том, что «власть императоров должна быть относительно абсолютной, чтобы считать имперской их способность принимать решения» (а это отражает опыт тех империй XIX в., которые были парламентскими монархиями или республиками), достаточно обратиться к формулировке Дойла, считающего, что для выживания метрополиям требуется внутреннее политическое единство, способное преодолеть реальное или потенциальное сопротивление периферии. Если элиты едины в проведении имперской политики, то изменения в метрополиях от абсолютизма к разделению власти вовсе не обязательно ведут к упадку империи.