Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 301 из 305



Я заметила, что хотя Рафаэла разругала всех вокруг, мужа она бранить воздержалась: ведь ей жить с ним всю жизнь, и это не изменилось… Господи, помози.

Мардоний теперь опять утешается у Микитки, у Мардония тоже больше не осталось ни одной близкой души – а итальянке оттого еще хуже. Как бы она не отравила нашего бедного евнуха: с горя дочь Моро может такое сделать, и если что сотворит, Леонард вступится за нее, а не за Микитку. Комес очень хорошо мне объяснил, что думает о мужской любви… хотя если бы не эта мужская любовь, он никогда не получил бы меня, даже не увидел бы живой.

Мои Леонид и Теокл заслуживают памятника, и я его им поставлю, если только вернусь живой в Италию.

А Мардония винить последнее дело, он своей латинянке не изменял и всегда делал для нее сколько мог. Никто не виноват, и все друг друга поедом едят!

Что ж, один Бог властен здесь, как и во всем. Нужно успокоиться. Радоваться, чему можно… самый лучший совет и древних греков, и христианских священников. Грех уныния - худший из грехов.

Леонард сказал мне, что наши люди неулыбчивы, - мне и самой так кажется после Италии и Византии. Но у южных людей улыбка от солнышка: они не столько другим, сколько себе радуются… а когда улыбаемся мы, северяне, это от самого сердца. Леонард со мной согласился.

Десять дней назад выпал большой снег, и все мои греки удивлялись ему, как дети. Мой муж стойко переносит даже московский холод и ходит полураздетый… Феофано тоже была всегда горячая. Леонард со смехом заметил, что и среди наших мужчин много таких стойких, которые ходят полуголые. Я ему сказала в ответ, что у таких богатырей зимнего платья нет или берегут: оттого и закаляются.

Но меня и детей муж одел в меха с головы до ног, и правильно сделал: разлюбила я нашу зиму, отвыкла, а дети и вовсе никогда ее не знали. Я никогда не думала, что все здесь будет для меня такое чужое. Еще до того, как умер мальчик Рафаэлы, я просила Леонарда прокатить меня на санях до нашего подворья, где я служила девушкой, почти двадцать лет тому.

Боже ты мой!

Я как будто в первый раз сюда попала: ничего ни во дворе, ни в доме не могла узнать, ни одного лица не вспомнила. Меня когда заметили в моих санях, в гости позвали, с поклонами, с радостью… лицо у меня наше, русское, а платье хотя и заморское, но богатое. Думали, я своя боярыня – с мужем на торг или куда далече ездила и чудес навидалась и набралась…

Таких чудес понабралась, что никому здесь и не снилось.

Рабу Желань во мне никто не признал. Но лучше бы уж признали.

Я когда заговорила, все так рты и открыли: уставились на меня, как на гречанку. Я теперь и есть гречанка, и слуги у меня все греки: хотя с ними хозяева не разговаривали, оставили в людской. А про гибель Царьграда у нас давно все слышали-переслышали – про то, какие там теперь турецкие порядки, как будто своих грецких порядков не хватало.

Хозяева у меня всегда вежеством отличались, хотя теперь уже Козьма Симеонович умер, и подросли сыновья. Сын боярский с женой меня вежливо попотчевали, послушали, сколько я могла слов связать, и под белы руки проводили прочь. Больше не позовут: еще и другим наскажут.

Никто нигде не любит своих женщин, понабравшихся чужого, - да и чужих жен не слишком-то привечают, куда опасливей, чем мужчин-гостей!

Сейчас вот, когда пишу, смеюсь и плачу: неужто и вправду думала, глупая, что Русь мне так же прирастет к сердцу, как когда-то оторвалась?

Со мной на чужой земле все время были мои русские люди, они оставались для меня свои – но они потому оставались свои, что жили со мной и менялись вместе со мной! Даже Евдокия Хрисанфовна, которая мне была вместо матери, и та поменялась, на греческий, на итальянский лад! В Италии-то мне не видно было!



С нашими, с настоящими своими, я теперь двух слов сказать не могу… Леонард отвечает за нас всех, как делал всегда. Слава богу, что хоть язык наш выучил достаточно, чтобы почти не затрудняться. Когда бывает совсем трудно, я помогаю… Леонард как-то удивился, что здесь у нас нельзя говорить с женщинами. Сказал, что в Болгарии с этим было проще, а у нас на Руси как будто Персия, которую перенесли на север, - такое же затворничество.

Я согласилась, что терем есть терем, но войти туда можно, и есть много путей: только в каждый терем свои пути. Как на востоке – да ведь и в Византии так же было. Я сказала, что наши жены вовсе не рабыни, да Леонард и сам давно знает, каковы наши жены. Но мужчины их могут особенно беречь от нас, да жены и сами берегутся: потому что у них нет веры грекам… после того, как они ни себя, ни своего царства от туретчины не отстояли. А наш комес еще о какой-то философии говорил!

Леонард, конечно, оскорбился такими моими словами, но не возразил: он для этого слишком честен перед самим собой.

Но Леонард не упал духом: не таков мой герой. Он меня всегда удивлял и теперь не перестает. А Вард меня удивил еще больше… вот самая большая радость, и самая большая моя тревога.

Мой сын мне сказал, что хочет взять в жены русскую девушку – такую, как была я. И я вижу, что его с этого не сдвинешь… в кого только пошел упрямством, в отца или в отчима?

Я сыну ответила, что от всей души благословляю его на такое дело… хотя не так-то это и честно, вывозить девиц из Руси в жены чужестранцам, когда-нибудь потом от этого будет великая общая польза.

Я в это верю: иначе теперь не могу.

Только я сразу предупредила Варда, чтобы не подходил к богатым боярышням: впрочем, с теми заговорить почти и невозможно. Если сын хочет себе русскую девушку, пусть сватается к простой, хоть воспитаннице терема: такую легко подловить, что в церкви, что на базаре, как когда-то меня украли. Бедную будет даже и лучше. Наши простые девушки так же красивы, как знатные, и хотя доверчивы, но сметливы… а такая, которая при господах росла, и у себя дома виды видала. Если Вард жену хочет всему с начала учить, как Фома – меня, пусть берет такую, для которой будет заморским королевичем, и которая за грека и с греком с радостью пойдет…

Вард все понял, я знаю, – и заверил меня, что не оплошает.

Почти не сомневаюсь, что мой сын увезет отсюда невесту: и не сомневаюсь, что они будут счастливы, как мы с Леонардом. У невесты моего сына не будет Метаксии Калокир, и они заживут еще счастливее, чем мы с Леонардом… или нет? Но ничего лучшего для Варда, как и для любой его русской избранницы, я не пожелала бы.

Микитка тоже удивил. Он наконец нашел здесь друзей, умных и сердечных друзей, о которых всегда мечтал в плену, - так же страстно, как мечтал вернуть себе мужество. Владимир и Глеб тоже товарищей нашли: думаю, младшие сыны Евдокии Хрисанфовны скоро женятся здесь, и хорошо женятся. Вот кому бы вкоренять у нас греческую науку – я с нашими юношами поговорила по-хорошему, может, и займутся.

Микитка больше русский, чем я: он больше русского в себе сохранил. Может, потому, что никакая гречанка… и никакой грек не лишили его девства. Стыдно такое писать, а ведь правда: я давно с греками едина плоть и един дух. Ни любовь, ни блуд никогда без следа не проходят.

Мардоний мучается, видя, что он у своего евнуха уже не один свет в окошке, - а я очень рада за Микитку и очень за него боюсь. Мардоний ведь хочет с ним остаться! Ни жены ему не жалко, ни друга: Рафаэла ведь изведет Микитку из ревности, у нее духу хватит… а если нет, итальянка сама здесь насмерть простудится или второе дитя свое застудит. Им никогда к нашим зимам не привыкнуть, как и к нашему труду. Вот отчего русская сердечность идет: дорого нам наша жизнь достается.

Может, Микитка, разумник, и уговорит своего македонца уехать: или комес его силой увезет. Так только и осталось действовать. Оторвет от Мардония комес запретную любовь, как меня оторвал от Феофано.

Где-то теперь ты, моя любовь? Не наездишься, не находишься – разорвется сердце.

Если Мардоний уедет, он Микитку больше не увидит: это уж я говорю. Заедят его в Италии. Хотя всех нас там заедят, только дай слабину.