Страница 46 из 54
Толпа молчала. Никто не проронил ни звука.
Кудесник подал знак, и тотчас же его безмолвные помощники приблизились к нему, подняли с земли то, что казалось полотнищами свернутых палаток, и быстро развернули их. В воздухе мелькнули прутья, длинные и тонкие, но издали нельзя было увидеть, из чего они сделаны — из металла ли или из дерева. Симон распростер руки, точно благословляя собравшийся народ, и тотчас же скрылся за складками какой-то белой ткани, которой его окутали рабы…
Прошло несколько томительных минут, но вот помощники волхва так же безмолвно, как пришли, вернулись на свои прежние места, а их властитель опять открылся взору римлян… Но это уже был не прежний Симон — плотно прилегающая к телу ткань обрисовывала его стройную фигуру, благодаря чем он весь казался обнаженным; а то, что было принято толпою за полотнища палаток, превратилось в подобие гигантских крыл, которые кудесник то складывал, то снова распускал.
Еще мгновение — и он, сделав несколько неуверенных шагов, потому что такое же подобие хвоста стесняло его ноги, приблизился к обрыву, которым заканчивался холм, и там остановился, точно испытывая силу ветра.
Все замерли…
Крылья взмахнули, точно исполинский лебедь расправил их, — и Симон ринулся с горы…
Крик ужаса пронесся над толпой и… стих. Он не упал на камни, нет! Исчезнув где-то внизу, он теперь снова поднялся над холмом и плавно возносился вверх, в бездонную, пронизанную светом синеву…
Сначала никто не верил своим глазам, но, плавно рассекая воздух гигантскими крылами, все выше и выше подымался чародей, и вот тогда, охваченная стихийной радостью и гордостью освободившихся рабов, молчавшая толпа вдруг разразилась таким неудержимым взрывом рукоплесканий, что эхо их могучими волнами разнеслось по всем семи холмам и, опускаясь вниз, так грохотало в стенах недавно выстроенного цирка, точно все здание обрушилось и каменные плиты его с громовыми раскатами громоздятся друг на друга…
Испуганные лошади срывались с привязей и мчались вниз, увлекая за собой звонко несущиеся колесницы… Но этого никто не замечал. Толпа, наводнившая холм Ватикана, ревела, как разбушевавшийся прибой; стража ударяла мечами о щиты, резко звучали серебряные трубы, и все эти неистовые звуки сливались в какой-то невообразимый вихрь, во что-то невозможное, неведомое Риму и никогда еще не испытанное им…
Но взоры, взоры всех были прикованы к той точке небосклона, где сейчас, как одинокий лебедь, парил великий Симон, Симон, равного которому не было с тех пор, как существует Город… Прометей — с одним лишь им можно было сравнить кудесника, — и он был им, вторично даруя людям небесный свет, но только не похищенный, а завоеванный у неба…
Но что это? Точно стрела вонзилась в одно из крыл его, и только редкими взмахами другого он держится еще на воздухе. Спускается; все ниже, ниже… Нет, не спускается — он падает, стремительно несется на острые выступы холма!..
Десятки тысяч рук подымаются, точно они могут этим удержать его. Еще мгновение — последний взмах уцелевшего крыла, и Симон падает за землю.
Сила удара ослаблена, это даже не падение, а быстрый спуск, но все же волхв лежит не шевелясь, лицо его бледно и боль видна в черных сверкающих глазах. Безмолвные рабы спешат к нему, освобождают тело от обрывков огромных крыл, бережно подымают Симона и быстро уносят прочь… Толпа перед ним расступается, как перед триумфатором, въезжающим в Город во главе победоносной армии с плененными царями вражеских племен…
Солнце близится к закату, и та же необозримая река людей стекает с Ватиканского холма обратно в Рим. Первое возбуждение прошло, все молчаливы и все удовлетворены минувшим днем…
В ближайший срок многие язычники крестились, так как слова апостола, что Агнец накажет святотатца, услышаны были не только христианами, и исполнение пророчества произвело неизгладимое впечатление на пылкие умы…
А в то же время на вершине Ватиканского холма, по повелению Нерона, воздвигли статую волхва, и надпись, помещенная на пьедестале, гласила: «Simoni Deo sancto»…
ТАЙНА НЕГАТИВА
— Так ты отказываешься взять свои слова обратно?
— Отказываюсь.
— Не понимаю твоего упрямства…
— Да ведь от того, что я соглашусь признать себя неправым, эта рыжекудрая кукла Норская…
— Вы забываетесь, Андрей Сергеевич!..
— Ба! Ба!.. На «вы» уже. Недурно!.. Было бы из-за чего…
— А вы находите, что не из-за чего?
— Как на чей взгляд! Я лично думаю, что ни одна женщина не стоит того, чтобы старые друзья обменивались из-за нее теми «комплиментами», которыми мы уже успели «усладить» друг друга. А мадемуазель Норская, — знаешь ты ее, кажется, без году неделю, — тем более!
— В таком случае, позвольте вам сказать, что вы…
На верхней палубе огромного парохода, где происходил этот разговор, наступило внезапное молчание.
Откуда-то снизу доносились звуки бальной музыки и широко разливались над сонным одесским портом; жизнь шумного города постепенно замирала, и теперь он, точно в дремоте, редкими огнями гляделся в море. Крупные южные звезды трепетали в бездонных глубинах неба, а отражение их искрящимися струйками пробегало по мертвой зыби.
Ночь была теплая и ясная, одна из тех ночей, когда человек невольно начинает ощущать в себе какое-то странное и сладкое томление, тихую грусть и жалость к самому себе, такому слабому и ничтожному перед лицом могущественной и всеобъемлющей природы.
Но оба разговаривавшие, раздраженные и взволнованные, уже не могли подпасть под очарование этой ночи. Один из них, судорожно сжимая поручни, к которым он прислонился во время разговора, не то удерживал, не то старался выговорить не произнесенное еще оскорбительное слово. Другой, по внешнему виду вполне спокойный, тоже молча стоял перед ним и смотрел ему прямо в глаза.
— Послушай, — произнес он наконец, когда молчание стало невыносимым, — ты не закончил своей фразы, но окончание ее понятно и без слов. Нам больше говорить не о чем. Ни теперь, ни после. Очень жалею о случившемся. Прощай!
Он повернулся и, не торопясь, отошел к трапу.
Оставшийся проводил его глазами и, только когда тот стал уже спускаться вниз, сделал порывистое движение к нему, но тотчас же овладел собой и с деланным вниманием начал смотреть на отраженные в воде огни…
— Пренеприятная история! — раздался за его спиной чей-то басок.
Обернувшись, он увидел знакомую фигуру доктора Сирненко.
— Пренеприятная история! — повторил доктор, покачивая коротко остриженной головой и усаживаясь в плетеное кресло рядом. — Там дамы такую страсть подняли, вот я и вышел освежиться… Поднялся наверх — тут и звезды, и море, и мазут на море блестит — поэзия! В мечтательность погрузиться собирался, право! Однако, слышу — голоса, и голоса знакомые.
— И вы, вместо «мечтательности», шпионажем занялись?..
— Случайно услышал небезынтересный разговор — не затыкать же себе уши! С господином Пургальским разругаться изволили?
— А если бы и так?
— Да ничего, — мое ведь дело — сторона!.. А только не мешало бы вам, вьюнош милый, обзавестись теперь тросточкой с клинком внутри, да подлиннее!..
— Какие мерзости вы говорите…
— Житейский опыт говорит — не я… Вот помяните мое слово, Аркадий Павлович, — встречаться с Пургальским в местах уединенных, хотя бы и живописных, не рискуйте!
Молодой человек еще ничего не успел ответить, как над палубой разнесся смешанный гул многих голосов, веселые восклицания, смех, и оба собеседника очутились в центре оживленной группы пассажиров.
— Так вот вы где! — звучно раскатился голос капитана. — Дамы справляются, куда это исчезли наши два Аякса? А они под открытым небом мировые вопросы разрешают…
— Я, однако, не вижу здесь Аяксов, капитан, — вставил гладко выбритый высокий и худой брюнет Норский. — Скорее: юный Фауст и располневший Мефистофель!
— И вы правы, Николай Львович, — «их нет и не будет уж вечно».