Страница 32 из 54
Невероятно большой цветок вносил столь резкий диссонанс в царившую вокруг него гармонию, что я невольно поразился, и тогда хозяйка, улыбаясь, передала мне правдивую историю, которую теперь я повторил…
Смеющийся камень
I
Завещание графа Санта Фе
Хоть все фермеры с Зеленых ключей и зовут меня Пьером Сансу, но настоящее мое имя Пьер Леруа, граф Санта Фе. Вы иностранец и ненадолго в Канаде… Вам все равно, но мне, доживающему последние годы, а, может, и дни, не хотелось бы умереть, не рассказав кому-либо печальной истории моей жизни.
Родился я и вырос в родовом нашем замке на тихой Луаре; герб — сокол, убивающий цаплю, на синем фоне с пятью серебряными звездами… Воспоминание мои об этой ранней поре очень туманны, но они для вас и не нужны.
Прямо из мирной обстановки семьи перешел я в Сен-Сирскую военную школу и был выпущен из нее в голубые гусары…
Отец мой скончался; мать умерла, когда я был еще восьмилетним ребенком, и теперь, надев офицерский мундир и громко звенящую саблю, я оказался единственным представителем старинной фамилии, единственным человеком, на котором лежал долг — на подобающей высоте нести незапятнанное имя доблестных графов Леруа Санта Фе…
Шумный, полный заманчивых чар и загадок Париж властно увлек меня в свою глубину, и я, со свойственным юности пылом, торопился изведать все ощущения его напряженной и красочной жизни. Красавец император, боготворимый армией и толпой, тогда только занял место своего знаменитого и, увы, несчастного тезки… Позорный гром пушек Седана был еще далеко впереди, и никто его тогда не предвидел.
Париж веселился… Веселился и сам по себе, и на тех грандиозных празднествах, которые Наполеон, жаждавший популярности во всех слоях населения, так щедро дарил парижанам.
Служба оказалась игрушкой, простой забавой для представителей блестящих и древних фамилий. Наши прапрадеды мечами сковали нам славу и имя, а правнукам суждено было покрыть вечным позором орлы империи и лилии Франции…
Но я уже сказал, что это было задолго до тяжелых событий… Если бы нам в то время предрекли их — никто бы все равно не поверил, и все мы продолжали жить по-прежнему, лихорадочно торопясь засыпать золотом прилавки дорогих ресторанов, нисколько не заботясь о том, достаточно ли звонкой монеты и старых поместий остается у нас от фамильных богатств…
Давно уже прошло это время, но и теперь еще не могу я понять, как это случилось, что в полтора, много — два года все мои мызы, первая в крае охота, даже родовой замок, с портретной галереей предков, — все, как золотая вода, проскользнуло меж пальцев…
Как сейчас помню ненастный и дождливый день в конце сентября, когда я, проснувшись с тяжелой головой после вчерашнего кутежа, до ужаса ясно ощутил всем своим существом, что, кроме двух сотен золотых, у меня нет ничего, — что я нищий, более жалкий, чем сидящие у папертей парижских церквей, — так как они хоть могут просить подаяние, они не одеты в блестящий мундир конной гвардии императора…
Рука невольно протянулась к чеканенному серебром пистолету и, я думаю, это было бы лучшее, что я мог тогда сделать. Но судьбе угодно было избрать меня своей жертвой… Лакей на подносе, но уже не серебряном, а только покрытом легким слоем металла, подал мне письмо в большом побуревшем конверте. В сущности, что в нем было интересного для меня? Чем оно отличалось от десятков писем в обложках, пропитанных запахом роз и нарциссов, которые я бросал на стол, не читая? Но каприз человека, для которого все кончено, проснулся во мне.
Я распечатал письмо.
Оно было отсюда, из далекой Канады, и писал его дядя, давно уж покинувший Францию, не снеся торжества легкомысленной черни над обломками славы великого корсиканца… Впрочем, это было совсем не письмо, — что мог писать мне добровольный изгнанник, о котором я не знал ничего, кроме нашего общего имени… Нас оставалось двое на двух полушариях, но сблизить это нас не могло…
Нет, в самодельном конверте оказалось странное, очень странное, но все же завещание моего умершего или умиравшего дяди… И должен сознаться, что в первый момент, несмотря на всю его необычность, я был счастлив безумно… Под руками его у меня нет, но я помню содержание этого рокового листа бумаги от слова до слова.
«Божией милостью я, — стояло на первой строке, — граф Альфонс Леруа Санта Фе, маршал империи и французский изгнанник, вполне владея своими чувствами и умом, пишу свою последнюю волю последнему отпрыску рода, графу Пьеру Леруа Санта Фе. Во Франции, забывшей старинную славу и ставшей страной торгашей, теперь, как известно мне по отрывочным слухам, только золото может дать положение, только оно в силах сохранить незапятнанным герб и спасти его от позорной продажи.
Я умираю. Вы, граф, последний отпрыск старинного рода. Есть ли у вас золото, довольно ли его сохранилось в фамильных поместьях, чтобы вы могли вести жизнь, достойную ваших прославленных предков? Мне кажется, нет! Итак, вот моя воля:
Оставьте на время Европу и приезжайте сюда. Меня не ищите, не узнавайте, жив я или умер, — мы чужие друг другу, и пишу я не для вас, а для рода. В двухстах лье на северо-запад за Квебек вам путь перережет река с густым сосновым лесом на берегах; спуститесь по ней на два дня пути, и там, по притоку, впадающему в нее под природной аркой из белого камня…»
В этом месте сургуч, которым был запечатан конверт, прожег бумагу, и конца строки нельзя было прочесть…
«Найдя этот “Смеющийся камень”, — стояло в завещании дальше, — под которым один из сподвижников знаменитого Жана Давида Но зарыл часть своих несметных сокровищ — как я открыл эту тайну, вас интересовать тоже не может — вы, при помощи десяти человек, достанете их и с чистой совестью можете вернуться обратно во Францию для процветания и благоденствия рода графов Леруа Санта Фе, имя которых вы имеете счастье носить и носил я. Аминь».
Чувство безумной радости охватило меня… Сознание того, что я снова буду богат и свободен, окрыляло меня, делало сильным и смелым. Указаний в завещании моего странного дяди было довольно, и погибшее место меня не лишало надежды. Правда, я знал только, что камень, «Смеющийся камень», лежит на притоке большой горной реки, но одно его имя и величина, — так как нужно было десять человек, чтобы поднять его с места, — наверное, уже составили ему известность среди индейцев той части Канады…
Итак, в путь, в Новый Свет, который даст мне возможность начать новую жизнь на развалинах старой!
Молодость!.. Где эта молодость?.. Но и тогда, на двадцать пятом году своей жизни, в расцвете сил и отваги, я все же недолго оставался под очарованием внезапной надежды… Суровые леса отдаленной страны, полудикие белые и краснокожие дикари, среди которых я должен буду прожить там Бог весть сколько времени, сначала бедняком, а затем колоссально богатым — разве все это не грозило мне гибелью, самой бесцельной и бесславной, какая только возможна?
Не лучше ли умереть здесь, умереть дворянином с еще незапятнанным именем и знать, что вся Франция хоть несколько дней будет говорить о последнем из графов Леруа Санта Фе? Или даже сбросить с себя всю эту блестящую мишуру и стать простым работником, простым буржуа, но только не покидать родины и могил своих близких и всегда дорогих…
И как знать… Может быть, я и не уехал бы сюда, и не говорил бы теперь с вами под завывание ветра над Мичиганом и шум старых сосен, но… ищите женщину, как гово-ворят в моей далекой и прекрасной родине — Франции…
Небу было угодно, чтобы женщина, самая прекрасная и самая коварная из всех, которых я знал, вошла в мою жизнь, — и жизнь эта погибла, как челнок, увлеченный Мальстремом.
II
Два трупа