Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 6

Сегодня мы зайдем в музей, на обратном пути, сам факт обратного пути к дому - повод для грусти, а то, что ему предстоит в десятый раз рассматривать сквозь пыль витрин - еще грустней, - это время, это страшные следы времени. В эпохе палеолита люди, видимо, впервые научились оставлять многочисленные следы жизней, научились как-то вмерзать в его глыбу насекомыми в янтарности света костра, что-то похожее. Низкие лбы, страшные лица, оскаленные, звериные, и вдруг - чудесная глиняная статуэтка, бусины, горшок, разрисованный волнистым точечным орнаментом, он не верит, что этот зверь сделал эти вещи, так ли это? не спрашивай, не знаю. Дальше, минуя скуку мезо- и неолита, все те же камешки, - скифы с их неуютной степной страстью к блеску золота, с их курганами, вечной войной, повозками, суетой, кочевьем. Только их звериные сны не пускают, держат, возвращаются ночью - зелеными тенями якобы по краям сетчатки якобы глаз, но может и нет, переплетение тел, шерсть, кожа, оленьи рога, закинутые на спину в яростном беге охоты, летящие в дымку расстояний сквозь время всадники, мокрая струящаяся по бокам шерсть у коз, пасшихся в урочищах еще до рассвета. Три мира, сплетающихся в странном сладострастии неслиянности, невозможности, несоответствия, но, мальчик, - это несоответствие касается только меня, это не заразно.

Напоследок, прибереженное на потом, - настоящая жуть, скелет скифского воина под стеклом, прах в ветхом рассохшемся деревянном ящике, как будто в нем воина и похоронили, рядом с ним - ржавчина меча, рассыпающийся череп, оскал черных зубов, кости - пыль, серая пыль. Вот это да! я тоже стану таким, предмет опасливого любопытства для другого мальчика, а что между нами - во времени - что? Какое-то нехорошее слово подступает к горлу как тошнота - это страшное для мальчика слово: ОБЯЗАТЕЛЬНО. И все однокоренные, переднекоренные - это зубы тупого чудища, жующего человеческие тела как траву, ну и напугал ты меня, малыш, я было подумал, это лошади. Греки, те, из учебника для пятого класса, тонкое стекло, металлический налет старости на стекле, лишенном прозрачности, дорогое стекло за стеклом, амфоры - этим здесь кого удивишь? у мальчика дома в углу комнаты лежат две таких пузатых, может еще и получше, чем музейные. Монеты - неинтересно, торговля. Наверх не пойдем, вся эта война с немцами и ржавое оружие победы - не надо нам. Пора домой, хочется есть. Все еще ноябрь, короткие южные сумерки, окна темнеют за витринами. Пирующий Геракл. Лежать на камне - неприятно, впрочем, сделано для покойника. Точно, пора.

В гардеробе надеть клетчатое пальто с коричневым цигейковым воротником, достать из кармана кожаный летный шлем, щелкнуть кнопкой на ухе, чтобы не отстегивалось, постоять у витрины, где продаются поддельные древности крошечные амфорки, масляные лампы, подсвечники из пористой, пропускающей воду глины, или амфоры побольше, покрытые глазурью с черным рисунком - люди на войне. Все на войне - это год выдался такой, видимо. Ждать автобуса на крыльце музея на ветру, нащупывая в кармане монету или автобусные талоны, если есть, конечно. Подходит "пятерка", давка - как всегда в шесть часов, теперь уж все - придется возвращаться домой, идти одному пешком мимо больницы и порта страшно. Он выпрыгивает из китового икарусового брюха, топает домой, сердце болит, правильно, ничего хорошего его не ждет, самое скверное дома время суток - вечер. Почему? Об этом мы пока промолчим, это тема для другой - страшной истории. Мальчик носит коричневые туфли, не такие, как у его одноклассников - у них высокие черные ботинки, его обувь в грязи - противной липкой жирной бурой глине, здесь всегда грязно осенью и всюду эта бесстыжая глина, крем в ящике на лестнице в коридоре, тупые носки ботинок ободраны, мальчик неаккуратно носит обувь, носки мокрые, брюки внизу тоже все заляпаны глиной, он чистит свое серо-сизое оперение, свои бедные одежки, городская птичка, испуганная темнотой, очередями к кассе, встречными пьяными, испуганная ковчегом, прячущем прах, запахом музейного билета, обнаруженного в кармане пальто. Он уже понял - завтра наступит завтра, этого не избежать, можно только приготовиться к завтра, собраться, чтобы пережить, чтобы стерпеть, чтобы не заплакать, впрочем, он никогда не плачет, он знает почему так, наверное знает.

Ужин - "картошка на плите", копченая скумбрия, переливается на столе маслянистой радугой боков, пахнет холодом, чай и хлеб с медом, уроки к черту. Спать пора, уснул бычок, ничего не стану делать, и письма писать не стану, залезу в кровать - буду читать Линдблата. Животные. И другие слова, магия зоологии, разрешить себе сосредоточиться на тварях, на их мелких, для него, успокаивающе мелких, неприятностях, говорить с ними, точно зная, что они не говорят с тобой, не понимают смысла сказанных слов, он мал еще - он считает, что есть смысл, тот, что он находит для них в словаре Ожегова, помимо него - аберрации для взрослых, он не принимает золоченое стекло их заботы за чистую монету, так пусть лучше слова расходуются на тех, кому все равно не понять ни слова. Чтобы стать взрослым, но они надтреснуты, их речь неуклюжа и ложное тепло, у которого они греются - одинокие, мальчику не по себе рядом со взрослыми, сломанные куклы детства. Больные игрушки. Он так думает, он не умеет прощать, точнее, прощает все, кроме взрослости - ввиду неизбежности будущего, вытекшей на стол из истории, я не хотел сказать "из учебника истории". Иди спать.

V





Полоса лампового света из коридора играет тенями на стенах, оживляя разводы на обоях, в их зарослях таится СУЩЕСТВО, но если укрыться с головой, то - в ветхом домике ткани, где пахнет старым давно не стиранным пледом - ты защищен. Мне придется еще много сказать о полосах света, просачивающегося из-под дверей в комнату, где под одеялом свернулся мальчик, это важно для нас обоих. А сегодня я расскажу тебе сон о городе, в котором ты оставил себя, не сердце - память, наверное. Ты живешь на улице, знакомой тебе с самого-самого детства, теперь осень, еще бывают теплые дни без ветра и без дождей, небо еще бывает синим, многие вещи в этих краях - другие: глубокое небо, в него можно смотреть долго-долго, в него хочется смотреть, хлеб здесь пахнет вечером, ты помнишь, ты любил стоять в темноте на тротуаре у пекарни и смотреть, как за большими окнами пекут хлеб - на завтра для тебя, для других, здесь все родное, я ничего не могу поделать - тебе все равно будет грустно, но это все же добрая история, послушай.

Ночь смотрит на тебя желтыми светофорными глазами, вот их тонкий пунктир по краю мокрого черного плаща, в складках его греются фонарным светом улицы, по которым ты идешь в порт, спускаясь все ниже по ступеням детских кварталов, где все прошлое окутано дымкой, похожей на ту, что здесь мешает тебе фотографировать, требуя домысливать, досматривать что-то там - в неуловленном фотослоем далеке. Ты идешь на запах порта, что находится по ту сторону реки, на том берегу ты не был ни разу, от этого река кажется еще более черной, странной, и ты представляешь ее себе с удивлением ужаса текущую в бесконечную даль, что, впрочем, заканчивается морем, все равно морем, только другим - холодным, несущим частые дожди, совсем другим морем. На этом берегу - луны молочного стекла фонарных шаров в сквере у проходной на какой-то завод, обманные цветы вечера в венце из жестяных листьев, крашенных тоскливой зеленью, расцветающие в теплые ночи лета, на этом берегу высятся корпуса морских буксиров, доков, потрепанных солью траулеров у плавмастерских, поблекшие под ветром брандвахты, катера на подводных крыльях, но, главное, чудный бег фонарей вдоль складок водяного шелка, игра бакенового света с бортовыми огнями и тусклыми монетками звезд на празднике электричества и воды, черной маслянистой воды, пахнущей сероводородом, днем в ней видны плавающие лохмотья цианофитовых колоний, грязная вода города.

Грусть - это от пятен на кнехтах, от причальных столбов, от щербатых рядов бревен, вколоченных в дно лет шестьдесят назад - останки деревянных причалов для парусных сейнеров, ловивших треску, речных барж, для всего, к чему воображение непременно прибавляет мятую капитанскую фуражку, крепкий табак, брань и неторопливость мужской сноровки. Большие железные строения, качающиеся на мелкой речной воде - в их цвете много от ржавчины, она обязательная часть палитры и излюбленный цвет, что делать, если железо ржавеет, а мир вокруг - из железа, все-таки железный век, значит, - век ржавчины, огромные здания: элеватор, пакгаузы, мастерские, построенные из кирпича, цвет которого за полсотни лет стал не иначе как венозным, и правда, цвета запекшейся крови, на стенах также потеки ржавчины, здесь, в порту, ко всему примешивается запах мокрого железа, и все же здесь торжествует бегство, остановленное землей, здесь ясно, как в серый день осени в неласковых краях ветра и воды, - здесь дом, здесь причал, остановка в долгом странствии в поисках лучших берегов, все равно здесь, и они знают это - те, кто спускаются по трапу, уходя в город, растворяясь в нем, унося с собой неизбежность возвращения в расставание, чтобы снова вернуться, и так было всегда, пока есть люди, плавающие по морям, те, что ни живы, ни мертвы. Но главное для твоих глаз, что сквозь них проникает в глубину тебя свет фонарей, цепи ограды, порванные там, где сорвалась в воду машина, скрипучий настил причала, запах, да, все-таки запах, его нельзя напомнить словами, он же способен вызвать из слепой глубины, где лежит прошедший перед рассеянным взглядом в рассеянном свете мир, из памяти прошлого - сотни слов, картинок, проплывающих тенями на заднике, в театре с единственным представлением во все сезоны - дождь и железо под дождем.