Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 40

Едва он добрался до той ночи, когда читал «Эффи Брист», доктор Анкевиц, не говоря ни слова, достал из аптечки бутылку превосходного французского коньяка, налил по изрядной дозе живительной влаги в две пузатые рюмки, вручил одну Касторпу, легонько с ним чокнулся и, воспользовавшись тем, что Касторп поднес свою рюмку ко рту, деликатно его перебил:

— Стало быть, именно после этой ночи вы стали плохо спать?

Пациент было возразил, но тут же признал, что неприятности, пожалуй, начались именно тогда.

— «Эффи Брист» я прочел примерно в середине ноября, а первый кризис, то есть, я хотел сказать, первая бессонница случилась в декабре, сразу после похорон канцеляриста.

— Канцеляриста? — доктора Анкевица, видимо, удивил новый сюжет. — Это кто-то из ваших близких?

Тут потребовались сложные объяснения: когда Касторп увидел на доске объявлений некролог, сообщающий о «трагической смерти преданного академическому сообществу сотрудника», в вестибюле шептались, будто некий Пауль Котский, занявший место канцеляриста, в какой-то мере послужил причиной его самоубийства. Старика нашли на чердаке его маленького кирпичного домика: он болтался на бельевой веревке, якобы с приколотой к рукаву короткой, написанной от руки на двух языках запиской: «Дольше я этого не вынесу!» Речь будто бы шла об интригах — Котский, несмотря на польскую фамилию, поляком не был и так отравлял жизнь канцеляристу Нойгебауэру из-за его польского акцента, что тот в конце концов не выдержал и покончил с собой. Церковь сочла эту смерть «несчастным случаем», а Касторп, которого суть дела не очень интересовала, пошел на похороны из чувства долга. Ведь канцелярист был первым, кого он встретил в будущей alma mater сразу после приезда. Каково же было его удивление, когда на загородном кладбище, кроме Хуго Виссмана, помощника покойного, который нес за гробом скромный венок от Императорско-королевского высшего технического училища, он не увидел больше никого из политехникума. А среди окруживших открытую могилу родственников канцеляриста, стоявших двумя отдельными группами, уловил нешуточное напряжение.

Когда священник запел по-латыни, когда гроб соскользнул вниз, а провожающие покойного — те, что стояли слева, — принялись кидать в могилу комья земли и цветы, от второго полукруга, безмолвного и неподвижного, отделился невысокий мальчуган. Касторп сразу его узнал. Это был владелец модели «Пауля Бенеке», тот самый, что у запруды близ казарм произнес, обращаясь к нему, непонятную фразу и юркнул в заросли лопухов. Теперь, вполне прилично одетый, он бросил комок земли на гроб деда и вернулся обратно, но за этот поступок немедленно поплатился: какая-то женщина — то ли мать, то ли тетка — отвесила ему звонкую оплеуху, а он заплакал и стал кричать по-немецки: «За что? За что?»

Зрелище было ужасающее.

Возвращаясь из Брентова в пролетке, Ганс Касторп погрузился в глубокое оцепенение. Слова сидящего рядом помощника канцеляриста Виссмана даже в обрывках до него не доходили. Он думал только о мальчике и его замечательном, вероятно сделанном дедушкой фрегате, разрезающем зеленое зеркало воды. Это зеркало, или, точнее, воспоминание о водной глади, на которую он смотрел три месяца назад, случайно оказавшись у запруды, подействовало на его воображение словно магический предмет, помогающий гипнотизеру ввести свою жертву в транс.

— Никакого гипнотизера, разумеется, не было, но это зрелище… оно все время стояло у меня перед глазами. Попробуйте себе представить… Темно-зеленая зеркальная поверхность расступается, а под ней еще одно такое же зеркало, и еще, и еще одно. Несколько дней я лежал у себя в комнате, практически ничего не делая, уставившись в потолок. И всякий раз, рано или поздно, из этих наслаивающихся одна на другую картин вырисовывался ее портрет, взгляд серо-голубых… нет, скорее голубовато-серых глаз.

Поскольку доктор попросил кое о чем рассказать поподробнее, Ганс Касторп описал вначале большие дождевые лужи на Гарвестехудской дороге, разливавшиеся — в особенности осенью — на всем пространстве от лужайки перед домом Тинапелей до городского питомника роз. Потом пруд в Ботаническом саду, куда он так любил приходить с дедушкой после посещения кладбища Святой Екатерины: там покоились отец и мать. Потом альпийское озеро, водой из которого Ганс Касторп умылся во время прогулки по горам с кузеном Иоахимом, колодец в Эшенбахе с врезавшейся в память цитатой из «Парсифаля» и, наконец, запруду близ казарм во Вжеще, где он повстречал внука канцеляриста.

— Однако самое худшее было еще впереди, — Касторп отставил пустую рюмку, — и если б я мог тогда это предвидеть, я бы, возможно, уехал домой, в Гамбург.





Декабрьские дни начинались свинцово-серыми рассветами под дождем со снегом и тянулись в не желавшей рассеиваться мгле несколько часов, пока опять не становилось темно. Касторп насилу заставлял себя сделать несколько простых дел, которые при нормальном образе жизни не составляли бы никакого труда. Утренний туалет, одевание, завтрак, поездка на трамвае — все это требовало от него огромных усилий. Приближались рождественские праздники, но от одной мысли о путешествии, необходимых покупках, железнодорожном расписании, билетах, сборах в дорогу его охватывала такая тоска, что он написал короткое сдержанное письмо домой, в котором, не вдаваясь в объяснения, сообщил: «Рождественские каникулы я проведу в Гданьске».

Некая сложность возникла в связи с хозяйкой: едва узнав, что он никуда не уезжает, она решила скрасить жизнь «бедному одинокому студенту». Касторп кое-как проглотил ее праздничный пирог, дотошные вопросы и поздравления. По ночам, лежа без сна, он думал о незнакомке, однако — как ему этого ни хотелось — та ни разу больше не приснилась. Быть может, именно поэтому у него иногда ненадолго улучшалось настроение. Он упорно пытался убедить себя, что все это — лишь игра воображения, что он никогда эту женщину не встречал, но ведь оставалась книга, в которую он время от времени заглядывал и снова погружался в мечты. Как в детстве, сидя в одиночестве перед игрушечным театром, он воображал себя на освещенной сцене, так и сейчас перевоплощался в майора, скачущего верхом по дюнам на свидание с возлюбленной. Порой он беседовал с незнакомкой, и не мысленно, а вполголоса, по-французски, расхаживая по комнате с заложенными за спину руками.

— Вы думаете, доктор, — Ганс Касторп прервал свой рассказ, заметив, что Анкевиц старательно записывает что-то в блокнот, — я сошел с ума?

— Дорогой мой, — доктор отложил перо и с улыбкой взглянул на Касторпа, — уверяю вас, до этого гораздо дальше, чем до Альп, где вы бродили со своим кузеном. Но раз уж вы сами отвлеклись, позвольте вас спросить про колодец в Эшенбахе. Вы упомянули о какой-то надписи — цитате из «Парсифаля», это любопытно. Помните?

Говоря так, доктор встал из-за письменного стола, долил Касторпу коньяка и сам закурил сигару. Это была обыкновенная «Виргиния», дешевый контрабандный сорт, надо признаться, гораздо хуже «Марии Манчини».

— В Эшенбахе мы были с Иоахимом у его тетушки Эсмеральды, на обратном пути в Гамбург, — Касторп уставился в потолок, как школьник, раздумывающий над ответом. — А колодец? На нем изображен поэт, Вольфрам из Эшенбаха. Это он написал «Парсифаля». Цитата из его поэмы. Звучит примерно так: «Из воды ведь возникли деревья и все живое…» Нет, точно не помню. Но в конце что-то про душу, которая сверкает ярче ангела.

Касторп на секунду задумался и, помолчав, продолжил:

— Забавно, но я помню и кое-что другое. Деньги на сооружение колодца дал Максимилиан II, король Баварский, примерно в 1861 году. Сейчас Бавария уже не королевство, — тут он приостановился и посмотрел на доктора, — как и ваша страна.

Поскольку Анкевиц никак не отозвался, Ганс Касторп поспешно добавил:

— Простите, доктор, надеюсь, я вас не обидел?

— Напротив, — доктор выпустил несколько искусных колечек дыма. — Впрочем, это не важно. Ну ладно, — сменил он тему. — Оставим колодец королям и поэтам. Вы сказали: «однако самое худшее было еще впереди»… Имелись в виду ваши фантазии, когда вы представляли себя и эту русскую незнакомку подобными… или, лучше сказать, в образе героев Фонтане?