Страница 12 из 20
Ванюшка молчал, весь сжавшись и даже как будто немного присев, словно плечо его нежила и ласкала не пухлая молодухина рука, а давила холодная жердина. Да и какой уж тут разговор?! От слов отца в горле застрял жгучий, будто снежный, колючий ком, а ласковая ладошка тетеньки, кошачьи мягкая, душно пахнущая цветочным мылом, стряпней, вжималась в Ванюшкино плечо, размягчала вставший поперек горла комок, что было еще хуже, потому что, растопившись, он мог пролиться на прибитую землю ограды сплошным проливнем слез. Но пока Ванюшка еще крепился, старался проглотить шершавый ком, чтобы слезы пролились в душу или уж погодили до сокровенного часа, когда он будет один-одинешенек.
Про цирк с пляшущими коровами парнишка не толмачил, да и мутно слышал из-за донимающих слез, а сманивать его в город было смешно, – он жил городом с того суетного вечера, когда старший брат Алексей нагрянул в СосновоОзёрск со своей невестой, и в сумеречной глухоте краснобаевской избы цветастым хвостом распустился непривычный, вроде даже и не к лицу ей, пожилой, толстобревной избе, молодой предпраздничный гомон. И Ванюшка задыхался от счастья, вернее, от посула на счастье, но все же не по-детски старался скрыть в себе радость, не смеялся, не прыгал безумно, не хвастался перед дружками, что в обычае у парнишек. Боясь спугнуть удачу на полдороге, придумывал в уме лихие препоны на своем пути к городу, чтобы радость была выстраданной, и никто не посмел бы вырвать ее из души. А если иногда, спрятавшись от чужих глаз, думал про город, про свою будущую поездку туда, то по-стариковски прижимисто тратил всходящую в душе радость, отпускал ее малыми крохами, — коротенько подхихикивал, разглядывая придуманные утешные картины, и даже в это время вторым, отстраненным сознанием не позволял себе верить до конца.
Ладно, вот бредет он по городу, — видел Ванюшка в небе, куда смотрел, лежа на низенькой козьей тайке, заросшей лебедой почти в его рост, — шлендает в новеньких брюках, а неразношенные сандалии: скрип, скрип, а кругом машины, машины, трамваи бренчат на поворотах, аптеки, школы многоэтажные, тетки в белых узористых колпаках и таких же узористых запончиках продают мороженое, потом витрины магазинов, там тебе и сласти, и книжки, и краски рисовать,— тут он себя останавливал: хватит, хорошего помаленьку. А вдруг в последний день передумают и не возьмут в город, так чего себя попусту травить. Но это, если вдруг, — тут же отметал он сомнения, — а они все равно возьмут, раз обещали. А вдруг все же?.. Да не-е…
От такого сомнения удача должна была выйти негаданной, так она слаще и сытнее. Даже смеяться в полный рот Ванюшка себе запрещал — тихо-тихо, краями губ улыбнется своей блажи, и этого пока хватит, не все сразу — выходило, как в детской потехе: да и нет не говорите, зубки белы не кажите.
Его крупное не по летам, то ли задумчивое, то ли сонливое лицо, большелобое, с некрасиво и не по-детски выдающимся утинным носом, большим ртом и печально-мягкими, влажно-карими глазами, теперь частенько яснело, тронутое смущенной улыбкой, словно предутренним светом, и казалось, что тоненький, розоватый свет явственно, воистину навевается из самой души, тронутой и разживленной ласковой рукой приезжей тетеньки. Глаза теперь поблескивали живее, хотя по-прежнему не пропадала из них врожденная виноватость, из-за которой он уже смалу при встрече с людьми, особенно по натуре прямыми и крутыми, уводил глаза в сторону, вихлял взглядом, боялся, что по глазам его непременно уличат, а в чем именно, — не всегда знал, но чувствовал, что уже во многом можно уличить, да и как будто предчувствовал: то ли еще будет, и винился даже за грядущие искушения, к коим уже повлеклась неистраченная душа.
Ныне свет истекал от притаенной, поглубже припрятанной в себе мечты о городе. Город, город… Он являлся сосновоозёрским ребятишкам во снах и мечтательных разговорах на берегу озера самой красивой и самой желанной сказкой; но даже в сказку про Бурку, Каурку и синегривого коня больше верилось, чем в город с его трамваями и каруселями, мороженым и цирком, пестротой магазинов и нарядным многолюдьем, — на триста верст тайга, хребты, степи, заболоченные распадки бессердечно улеглись поперек дороги из Сосново-Озёрска в город. По тем, для деревни еще малоподвижным временам и взрослые-то годом да родом выбирались в город, а уж про ребятишек и говорить нечего, эти уж только после школы туда наведывались: кто учиться, кто гостить, а кто и осесть.
— Во-во, — насмешливо отозвался отец, прилаживая лавке сосновую ногу, — свозите его в город, — может, хоть ума наберется. А то придуривается тут на пару с Пашкой. Да кого там, он же, непуть, под перву же машину залезет. Намаетесь только с ним, с греха сгорите.
— Ничего-о, — молодуха взъерошила Ванюшкин чупрынчик и, взглядом сверху, глубоко окунувшись в его глаза, что-то пытливо высматривала, угадывала, потом исподтишка подмаргнула,— ничего, они там на пару с папой будут хозяйничать. У него как раз отпуск, вот и будут вместе отдыхать. Дома наскучит, сходят в город, могут и на дачу поехать, на папиной машине прокатится. Хочешь на машине прокатиться? — она еще раз потрепала Ванюшкины волосенки, прижала голову к ногам, и Ванюшка сразу же стал задыхаться не то от бабьего духа, не то от ласки, которую мало знал и не умел толком принять, поэтому тут же резко отстранился, еще ниже опустил голову. А молодуха, напевая: «…и тот кто с песней по жизни шагает, тот никогда и нигде не пропадет…», уже пылила по ограде то с противнем, то с жаровней, то с веником, роняя на бегу горошистый смешок, точно на шее у нее болталось, коротко взвякивало медное ботальце, какие вешают иногда на телок, чтобы легче искать, если те забредут в березовые гривы.
Отец сине поблескивающими глазами провожал по ограде молодуху свежей выпечки и, хитро, скуповато улыбаясь, качал головой: ишь, пампушечка, выгуль-девка, не ущипнешь; не промахнулся Алексей, видели очи, что брали к ночи: и красотой взяла, и удалью, но и не гляди, что без устали улыбку кажет, а и зубки рысьи покажет, ежели выпросишь; эта его ходом к рукам приберет, лишнюю рюмку не даст выпить, лишний час у нее не вылежишь. И, наверно, сам того не замечая, отец невольно выпрямлял сутулую спину и даже колесом выпячивал грудь, с былой довоенной лихостью заправляя назад крылистые волосы, тронутые инеем, словно сухие осенние ковыли.
Ванюшка, обиженный отцом, посрамленный перед тетей, которую он, картавый, звал тетей Малиной, да и уморенный беседой, убегал в огород, за стайки, пытаясь понять предпраздничную толкотню, веселый гомон, будто гром средь бела дня, упавший на их старинный дом; понять, а поняв, принять назревающий праздник, найти свое место в нем, попутно прояснить, насколько его поездка в город дело уже решенное и верное.
3
Брат Алексей, приехав из города, поцеловал своего меньшого долгим сосущим поцелуем и больно шоркнул по лицу щетиной.
— Как жизнь молодая, Тарзан? По девкам не бегаешь, а? — спросил он и, смеясь всем своим тугим, скуластым лицом, попробовал было подбросить Ванюшку к потолку, но не тут-то было.— Здоро-овый стал за зиму, отъелся, парень, на дармовых харчах, не поднять. Осенью-то, когда приезжал, вроде совсем еще маленький был,— сказал он для своей невесты, смуглой, почти чернявой, пухлощекой, пока еще настороженно, стеснительно посиживающей в горнице возле круглого стола, по случаю гостей застланного плюшевой скатертью, еще довоенной, с вытертыми плешками. – Ну-ка, Тарзан… – Алексей дразнил брата Тарзаном …о ту пору крутили кино про дикого мужика Тарзана, что с обезьяньей прытью скакал по деревьям… – иди-ка сюда. Счас проверим какие у нас привесы…
Брат сжал Ванюшкину голову твердыми ладонями, оторвал парнишку от пола и велел высматривать Москву. У парнишонки от эдаких смотрин уши зажглись зудящим огнем, а брат еще хотел подкинуть его к потолку, словно малое дитя, да слава Богу мать приспела:
– Уронишь, дикой… захлеснешь. Ишь разыгрался, бома тя побери…