Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 100



Забравшись в гору, Базырка неожиданно развернулся к ребятам и, упершись руками в колени, отставив пухленький зад, с которого свисали великоватые трусы — штанов ему летом и вовсе никаких не полагалось,—скорчил рожицу, потом высунул язык.

— Бяа-а-а-а… бя-а-а-а-!..— заблеял он.— Рыжий-пыжий, конопатый, убил баушку лопатой!.. Рыжий-пыжий, конопатый…

— Буря-ат — штаны горят, рубаха сохнет, бурят скоро сдохнет! — заорал в ответ Маркен.

— Русский-плюский, нос горбатый, убил баушку лопатой! — не остался в долгу Базырка.

— Ну, держись, тарелка! — крикнул Маркен, имея в виду круглое, как солнышко, щекастое Базыркино лицо, и, немного пробежав по глубокому сыпучему песку, запыхавшись от злости, схватил в руку обломок старого весла и со всего маха кинул его в гору. Крутясь пропеллером, обломок шмякнулся где-то на полдороге от Базырки, и Маркен стал жадно шарить вокруг себя торопливым взглядом, но ничего, чем бы еще можно было пужнуть, под руку не подвернулось.

— Не попал, не попал, свою мать закопал!.. Бяа-а-а-а!..— отскочив, протараторил Базырка и, больше не пробуя риск на вкус, припустил вдоль улицы, которая начиналась от некрутого яра и по которой, не сбавляя рева, бежал Ванюшка.

— У-у-у, налим узкоглазый, поймаю, всю харю разукрашу! Лучше не попадайся!..— Маркен, чтобы истратить остаток забродившей злости, кинул ещё камень, но теперь и вовсе вхолостую, — ребятишек и след простыл.

— Пошто дразнишься? — поднявшись на ноги, ссутулившись, уже изготовленно сжав острые кулачки, заступился за брата Радна, видимо, крепко обидевшись за те унизительные для всякого бурята прозвища, какие Маркен выпалил вслед Базырке.

— А чо он первый начал дразниться?! — психовато взвизгнул Маркен и неожиданно побледнел, — ярче проступили и засветились на лице частые конопушки. — Я ему еще дам за рыжего.

— Он маленький. Чего ты на маленьких-то заедаешься?! Почо Ваньку обидел?

— Не твое собачье дело, понял! — огрызнулся Маркен.

— Пойдём, выйдем…— Радна встал против Маркена.

— Давно не получал!? Счас схлопочешь.

— Попробуй… — сумрачные и бездонные глаза Радны заузились, почти пропали среди круто набугренных щек и покалывали острыми, холодными шильцами; и весь он сейчас походил на красивого, бурого зверька, съеженного в комок, но готового — не поспеешь и глазом моргнуть — разжаться опасно щелкающим, тугим луком, из которого почти невидимо вылетит стрела, пущенная смуглой рукой; и еще он походил сейчас от гортанно заклокотавшей в нем крови на древних предков своих, гонявших по здешним степям табуны полудиких, кровоглазых коней; казалось даже, что Радна не торчит, чуть согнувшись, на песке, а покачивается в седле, расслабленно склонясь набок, готовый мгновенно стебануть коня коротеньким, сплетенным в косичку, сыромятным бичом и, захлебываясь горловым клекотом, полететь над приникшей к земле, белой ковылью, над самой забайкальской степью, — заманчиво и страшно было смотреть на него даже Маркену. Ребятишки напряженно замерли — могла разгореться нешуточная драка.



Ребятишки тут же охватили противников полукольцом, остро предчувствуя еще одно развлечение. Ближе всех к Радне стоял, нервно переминался Пашка, и по его косым, бодающим взглядам чуялось, что и он не прочь ввязаться в драку, отомстить Маркену за дружка Ванюху, но пока еще побаивается.

Противники, не сводя друг с друга глаз, попятились ближе к воде, на твердый песок, и встали петухами лицом к лицу.

— Раднаха, возьми его на калган! — азартно подсказал Пашка, но тут же и прижал язык за зубами. – Маркен глянул на него въедливым, ничего доброго не сулящим взглядом.

Маркен уродился пареньком сорвиголова и был на год постарше Радны, но связываться с ним боялся, — его же, настырного, хоть до потемок метель, вози по песку, все равно не отступится, кровью будет умываться, не заплачет, не убежит, а станет еще злее наскакивать; и когда ты об него, твердого как степная земля, исколотишь все руки, когда выбьешься из сил, тут уж пощады не жди. Испытав это на своих скулах, Маркен, где надо хитрый, выжидал, тянул время, похоже, надеясь свести драку на нет и примириться с Радной. А пока, изготовленные к броску, с упругой зверинной мягкостью скрадывали друг друга и, сцепившись взглядами, подначивали кивками голов: дескать, давай, давай, начинай первым; но то ли солнце их разморило, то ли Маркен уже истратил зло, драка не пыхнула. Противники походили друг возле друга, словно два бодучих бычка, глядящих исподлобья и роющих землю копытами, потом стали выяснять, кто прав, кто виноват, что означало — драка выдохлась.

6

Благостно коротка память ребят на брань и ссоры, — с июльскую птичью ночь: лишь стемнело, и тут же синеет, будто и не было в помине топких потёмок хоть глаз выколи, когда ты, допоздна заигравшись в уютном доме своего дружка, под конец рассорившись, выпал в темноту и сразу ослеп после тепло освещенной избы, и сразу оглох на оба уха от облепившей тебя тишины, в которой блазнятся пугающие шорохи, шелесты; и ты, маленький, потерянный среди таинства ночи, — где мерещатся зверушечьи хари, оскалы, зеленовато вспыхивающие глаза, — бредешь, спотыкаясь, по деревне, разгребая потёмки испуганно вытянутыми ручонками, а уж в ночной глуби, где-то за озером затеплился желтоватый клубочек рассвета, пустив вдоль берега пушистую ниточку,— вот так же всё, что яро шумело на песке, все темное, ночное, скоро отлетело к небу, испарилось, как испарились в пропеченном, пахнущем гарью воздухе и детские слезы.

Разговор на песке снова вернулся к Ванюшкиным брюкам, всполошившим берег, — будь они неладны.

— Это еще кого-о,— кисло сморщился Пашка,— Ванькины брюки — тьфу! — он лихо сплюнул через левое плечо.— Вот батяня мой поедет в город солену рыбу продавать, — цыганистые Пашкины глаза опять заиграли сырым блеском, расширились, а сам он встал на колени перед ребятами.— Привезу тебе, грит, костюм матросский, — ну-у, такой синенький, с белыми полосками на вороте, как заправдашний. А ежлив, грит, хватит выручки, дак и велик прихвачу, двухколесный.

— Ага, Косой, тебе и велик, и костюм?! — накинулся на брата Сохатый.—Жирный будешь, спать забудешь. А мне что? — он тоже встал на колени против Пашки и со злой обидой уставился на него.— Мне велик, понял?

— Ты, Сохатый, ездить-то умеешь, чума огородня?.. Ты же велиосипед сходу поломаешь или камеру пропорешь — вон сколь гвоздей по деревне валяется.

— Все равно, Косой, велик возьму, вота-а, — Сохатый захныкал, а все на песке дружно засмеялись, потому что перепалка братьев Сёмкиных походила на известную байку про цыгана, который, держа в дырявом кармане блоху на аркане, вслух размечтался, как он купит кобылу, кобыла ожеребится, а когда шустрый цыганенок крикнул, что будет кататься на жеребеночке, цыган дал ему по загривку: «Дурак, хребтину сломаешь, — он же маленький еще. Чем зубы-то скалить, лучше поди-ка да брось кобыле сенца. А к жеребеночку и близь не подходи. Ишь, чертенок, выдумал забаву…»

Пашке, любившему прихвастнуть — а не хвастать ему было нельзя, иначе бы жизнь его, сбросив пестро придуманную сбрую, заголившись морщинистым, костлявым телом, стала бы ему скучна и темна,— никто не поверил, да и откуда вере взяться, от озерной плесени, что ли, если Пашкин отец Никола Сёмкин, сухостойный, рукастый, с прокуренными дожелта, казачьими усами, был первый на деревне выпивоха и рыбой в избе пахло лишь по великим праздникам.

Выпивал Сёмкин и раньше, но в последние годы редко просыхал, и бабы своих подвыпивших мужиков и обзывали-то не иначе как: харя ты сёмкинская, прости Господи, и боле никто!.. опять нализался, пьянчуга проклятый!.. Ребятишки нет-нет да и слушали дома такую забористую ругань и самого Сёмкина видели спящим возле винополки. Со временем деревенские привыкли к такому зрелищу и смотрели невидяще, — лишь иная сердобольная старуха жалостливо и осудительно покачает головой, поцокает языком и со вздохом перекрестит его; и если нужно было кому-то попасть в лавку, а пьяный Сёмкин отдыхал прямо на крыльце, то, чуть замешкавшись, перешагивали его, будто и не человек, пропивающий остаток запаленной жизни, прилег отдохнуть, а привычная глазу, трухлявая валежина, оттащить которую с дороги ни у кого руки не доходят. Потом, правда, прибегала жена Сёмкина, школьная уборщица тетя Варя, и с грехом пополам волочила мужика домой. Под забором, куда, случалось, оттаскивали зюзю мужики, лежал Сёмкин, как в родной избе у жёнки под боком, и рядом, прячась в тени заплота от знойного солнца, пристраивалась коровенка, тут же вислобрюхая свинья со своим многочисленным розовым выводком рыла корни крапивы, сердито всхрюкивая на Сёмкина, занявшего столь много полезной и нужной земли, и даже иной раз пытаясь подрыть под него.