Страница 21 из 24
Первые два или три дня полагал я, что указы Дивана ничтожны в областях отложившегося вассала. Может, то и имело место, но вскоре я осознал: силы более влиятельные, нежели все трактаты, пришли в движение.
Ни высоких стен, толщиной подобающих крепости первого разряда, ни мрачных сводов под башнями, ни подземных ходов или унылого позвякивания цепей страдальцев – того, что поражало воображение в прекрасном романе Гоппа – ничего из того не существовало на деле в остроге, куда поместили меня по беззаконному приказу местного паши. Ещё с грустной иронией вспоминал я дни скуки и блужданий в Константинополе в ожидании ветра, когда занесло меня в адмиралтейский острог, куда я, любопытства ради, проник даже за умеренную плату, чтобы проникнуться духом «Анастасия».
На деле там и здесь обширный двор с полутора сотнями несчастных и дюжиной сидевших на грязных циновках солдат окружала давно не чиненная стена, в коей некоторые обрушения кладки оказались замазаны потрескавшейся глиной – нимало не выше ограждения заштатного нашего монастыря. Здесь не слышал я воплей терзаемых мучеников – вялая тишина безысходности давно возобладала над мгновенными страданиями под пыткой в бесконечности однообразного ожидания выкупа или смерти. Турки разговаривали вполголоса, всегда столь шумные арабы здесь общались полушёпотом, отчего напоминали заговорщиков. Иногда казалось мне, что выделявшиеся среди всех гордой поступью горцев албанцы Румелии, взирая на это опустошение, надменными улыбками своими обозначают привычную радость их воинства от усеянных прахом развалин покорённых областей. Многие из них посланы были много лет назад их верховным визирем в тюрьму единственно лишь за отказ сменить свои неповторимые фустанелы на безликие облачения воинов султана.
Преступники гуляли или отдыхали; утром и вечером – на солнце, днём – скучившись в клочках куцей тени. Кроме моих ног, перевязанных верёвкой на ширину полушага, все прочие сковывали кандалы, иной раз объединяя короткими цепями пару несчастных в единый организм страдания. Я иронически приписывал такую привилегию недостаточности оснований для моего заключения или капитуляциям, освобождавшим подданных европейских держав от покушений любой местной власти. Однако все мои на них ссылки и протесты не имели воздействия: меня не понимали или, питаемые злым умыслом, не желали слышать. Тщетно обдумывал я побег из тюрьмы, готовой, казалось, обрушиться под первым же сильным порывом ветра: за мной зорко следили. Я легко мог убедиться в том во время молитвы. Несмотря на лишения, покорные постулатам фатализма и послушные невидимому зову из другого мира, пять раз в день все безропотно склонялись к земле, и тогда уходил я за согбенные спины, получая двор в единоличное своё распоряжение, но не было мига, чтобы хоть один из охраны не заступал мне за спину в почтительном отдалении.
Впрочем, даже выбравшись за стены, куда мог я податься? Затеряться в толкотне ближайшего селения русскому немыслимо, а сколько и в какую сторону идти до европейских жителей, я не представлял. Ведь заточили меня не в Александрии. Первые сутки двигался я верхом на верблюде ещё как почти вполне свободный гражданин, лишь в окружении конвоиров, и по солнцу счёл, что идём мы на восток. Я ещё надеялся на справедливый суд и объяснения, но другим утром вне близости уже какого-либо свидетельства и закона меня поместили в подобие крытой кибитки, и так продержали два дня, выпуская только на привалах, и тогда совсем потерял я счисление вёрст и градусов. Да и чем помогло бы мне это знание? Если закон и капитулы попраны единожды – никто не помешает моим преследователям нарушить их вторично. Вот только кто они, ввергнувшие меня даже без видимости суда в земную преисподнюю?
На самом верху списка возможных негодяев обретался, конечно, последний мой знакомец Жан-Луи Карно. Вряд ли у меня имелось достаточно разумных оснований выгодности для него моего заточения, но он подозрительно удачно отлучился за три дня до моего ареста и с тех пор никак себя не проявил. Случилось это сразу по приезду, и объяснил он своё исчезновение необходимостью осмотреться на предмет выявления своих врагов. Трудно представить, чтобы деньги могли стать его мотивом, хотя при некотором усердии он смог бы добраться до изрядной их части. Другой его возможный резон – тот свиток Хаима, который изучал я единолично и на который так блестели глаза моего компаньона. Я ничего ещё не открыл ему о своих прошлых находках и догадках, но нуждался ли он в моих сведениях, или уже достаточно вызнал, чтобы судить о главном и желать устранить в моем лице конкурента – на время или навсегда?
Вторым стал, собственно, сам Хаим Цфат. Не дожидаясь нашей погибели от зловредных начертаний, и рассадив по темницам меня и моих товарищей по несчастью, он мог бы вновь завладеть так нужными ему манускриптами. Сам с такой задачей этот непутёвый учитель справиться бы не мог, но сила и влияние иудейских общин общеизвестны.
Но и у иных участников моего запутанного приключения в Леванте находилось не менее интереса отстранить меня от дел, возможно, даже воспользоваться моими находками так, как я не догадался применить их. Не сбрасывал я со счетов ни Голуа ни Карнаухова – оба они не оставили своих чёрных помыслов в отношении меня и того, чем я владел – теперь бы они могли порыться в моих раритетах спокойно и без стеснения.
Доходило до того, что размышлял я вполне серьёзно о кознях моих научных противников в академиях, одновременно вполне сознавая сумасшествие сих измышлений. Злую шутку сыграло со мной объявление Жасперу Шассо своего ложного местонахождения в Александрии, месте, которое призвано было скрывать мой истинный адрес, но волею рока обернувшееся чистой правдой. Любой негодяй, искавший меня, легко мог дождаться моего визита за почтой к английскому консулу, а значит, единственная выгода, полученная мною от той опрометчивой лжи, находились рядом с моим сердцем, имея вид жёлтого пакета с драгоценными строчками нежного почерка княжны Анны.
Порядочен Карно или дурен, заботиться ему обо мне уж точно не было никакого резона. Я, конечно, мог по-прежнему служить ему кошельком, но вряд ли он готов из-за денег рисковать своим разоблачением, тем паче что продажа всего нескольких старинных его манускриптов доставила бы ему необходимые средства. Если Прохор тоже арестован, а манускрипты похищены, то теперь уже и сам француз мог бы предположить, что мы от него попросту сбежали, присвоив самые ценные находки. Если же Хлебников на свободе, то Карно не составит труда трижды обвести его вокруг пальца и завладеть всеми документами. Прохору же в таком случае, как видно, тоже не по зубам оказалось решение задачки моего исчезновения, впрочем, он смутно оставался в числе немногих, на кого я рассчитывал. Очень хотел я верить, что четыреста рублей, имевшихся у меня в саквояже, пустит он на мои поиски, а не на проезд до Одессы.
Как бы то ни было, готовиться следовало к худшему.
Не имея денег вовсе, я получал в день лишь около фунта хлеба и почти вдоволь воды – к моей радости довольно чистой и даже приятной на вкус – из-за близости хорошего источника или из-за вечной жажды. Отвращение к грязи и страх подхватить заразу побеждаемы были голодом, и с унылой завистью взирал я на торговлю и мену провизией, происходившую в мрачном коридоре, пронизывавшем единственное здание насквозь.
Ни единого франка и вообще христианина не нашёл я там, о чём пришлось мне жалеть, ибо преступникам в Турции дают пособие их церкви, и, соседствуй со мной греки, тяжёлое моё существование оказалось бы несколько скрашено. В больших тюрьмах имеются даже и храмы, а некоторые священники добровольно разделяют участь единоверных узников, заслуживая высоким призванием этим поклон всего мира. Но большая часть здешних невольников принадлежала к местному разрушенному оджаку янычар, осуждённых кончить свою жизнь в беспросветной работе в арсенале и курении трубки, без которой жизнь в Турции немыслима даже на каторге, так что я невольно проникся симпатией к этому по большей части преступному, коварному и жестокому сословию, совершенно изменённому заключением. Я размышлял, но так и не понял, почему в острогах нет мечетей, не потому ли разве, что не имеет смысла утешать существо, чьи злоключения предвечно начертаны в книге судеб?