Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 29 из 35

Амаранта полагала, что новая встреча с сыном рыбака сможет помочь ей; она несколько дней кряду караулила его на дороге с раннего утра, но когда свидание, наконец, состоялось, ею было испытанно весьма неожиданное огорчение.

Мальчик испугался художницы. Завидев её издалека, он резко остановился и принялся настороженно озираться по сторонам, точно ища куда бы спрятаться или высматривая прохожих, которые в случае чего могли бы вступиться за него. Вероятно, мир высокого искусства был настолько недоступен его воображению, что несчастный мальчуган решил, будто Амаранта сумасшедшая, а от людей, которые не в ладах с рассудком, как известно, лучше держаться подальше.  Тем более всем своим видом художница способна была подобное заблуждение укрепить – у неё горели глаза, тряслись руки – да и сам факт, что женщина, годящаяся юноше в матери или даже в бабушки, ходит за ним по пятам бледнея, краснея, трепеща сердцем невозможно было принять без столкновения с каким-то незыблемым барьером в сознании… Всё это выглядело странно, дико и, пожалуй, внушало отвращение…

Впервые осознав то впечатление, которое производили её попытки сблизиться с сыном рыбака на окружающих, Амаранта была шокирована. Пару раз, когда она выходила из отеля прогуляться по причалу, ей случалось ловить на себе заинтересованные насмешливые взгляды, но она не придавала им особого значения. Теперь, когда мозаика сложилась, и Амаранте стал понятен скрытый смысл всех этих переглядываний, ухмылочек, шепотков за спиной, она увидела истинную глубину своего падения…

Эрос, о котором без умолку говорил Дорден, действительно имел место; он и был той самой необоримой загадочной стихией, что вышвырнула Амаранту в её незавершённое пока творческое странствие.  Но сама художница, увлекшись поиском нужного языка полутонов и объёмов, до определённого момента не замечала этого эроса, зато его видели все остальные, и каждый норовил придать ему совершенно конкретный земной дорденовский смысл.

Так в одно прекрасное тихое солнечное утро, когда она сидела на террасе кафе, откуда видна была дорога, этот смысл стал тошнотворно ясен и самой Амаранте. Вглядываясь в плетённые узоры теней древесных крон, лежащие на песке, она ждала появления из-за поворота знакомой стройной фигурки. Всё существо её мучительно напряглось, приготовившись к этому таинству – к нескольким минутам наблюдения издалека – пока мальчуган, таща тележку, преодолевает доступный её взору отрезок своего пути… Теперь она не смела к нему приближаться. И эти утренние мгновения в кафе, когда он спускался из деревни к морю, составляли её единственную отраду.

Тени листвы скользили по его гладким загорелым плечам, по полам большой панамы, которую он иногда надевал; замирая и целиком обращаясь во взор, Амаранта находила в движениях юноши всё больше и больше новых непередаваемо изящных изгибов; каждая подобная одностороння встреча – несчастная художница это чувствовала – одновременно и приближала её к роковому божественному мазку и низвергала в бездонный болезненный ад отчаяния неутолимой страсти…

Ей исполнилось пятьдесят лет, а ему – она, понятно, никак не могла узнать его точный возраст – но во всяком случае вряд ли младшему сыну рыбака было больше шестнадцати, скорее – меньше… Религия утверждает, что все мы (люди) изначально грешны и продолжаем грешить всю жизнь, потому земные тела наши дряхлеют, дурнеют и разлагаются. Форма постепенно приводится в соответствие с содержанием… Юность кажется нам безусловно прекрасной, ибо она есть форма, ещё не испорченная содержанием, то есть грехом.

Сын рыбака проходил мимо каждое утро со своей неизменной тележкой, в которой лежали снасти, жёлтые, пропахшие цветущей водой и солью, точно высохшие водоросли – и как будто бы жаркое солнце проплывало прямо перед лицом Амаранты, опаляя и желанно, и невыносимо. Сознательно вожделеть его было бы святотатством, а не вожделеть вовсе было невозможно, ибо он выражал собою совершенную цельную законченную мысль природы – юный мужчина, ещё сохранивший черты ребёнка, ясные и чистые – его лучезарная красота вызывала у художницы иррациональное истерическое желание броситься на колени и молить его… Молить о высочайшей милости прикосновения, и тут же каяться, тут же клясть себя за столь же неизбежное, сколь и кощунственное эротическое настроение…

Три недели спустя Рудольф Дорден закончил свою картину и по этому случаю пригласил художников на небольшую вечеринку к себе в номер. Виновница торжества, установленная на мольберте, была по-прежнему занавешена чёрной тканью. Казалось, даже воздух в комнате был наэлектризован нетерпением гостей; несмотря на раскрытые окна и балкон, было нестерпимо душно, собиралась гроза.

В самый разгар веселья, когда первый озорной хмель успел уже нарумянить лица присутствующих, Дорден со свойственной ему театральностью сдёрнул покров с картины.

«Актриса на диване» предстала перед возбуждёнными зрителями. И в этот момент потемневшее небо над морем пересекла невиданно яркая голубая молния; вслед за нею по побережью тяжёло и долго прокатился гром.

– Это сам бог благословил картину, – подобострастно прошептал кто-то в воцарившейся тишине. Лампочки в роскошной люстре мигнули, погрузив на мгновение комнату в полумрак, и снова зажглись.





"Актриса на диване" была восхитительна. Рудольф Дорден превзошел сам себя. В соблазнительных изгибах женского тела он выразил всю полноту благодарности своей удовлетворенной похоти; это было живо, лаконично, естественно, но до отвращения обыденно, простецки. Впечатление складывалось такое, что с тем же успехом можно было бы привести на вернисаж настоящую голую девицу, и никаких картин писать не надо… В глазах Амаранты вопиющая достоверность делала "Актрису…" насквозь бессмысленной. Она вежливо посторонилась, пропуская к картине других художников, ещё не успевших выразить своё восхищение.

Наслушавшись вдоволь восторженных охов и ахов, Дорден с видимым удовольствием представил гостям свою натурщицу – фигуристую сочно румяную молодую девушку в красном вечернем платье.

Амаранта, залпом допив своё вино из бокала, тихо вышла в коридор.

Ей хотелось смотреть на грозу, разразившуюся над бухтой, с высокого крыльца отеля.

Быстрыми шагами пересекая холл, она заметила двух американцев, сидящих у барной стойки. Один из них, скаля белоснежные зубы, проводил её глазами и сказал что-то своему приятелю. Тот разразился неприличным не слишком трезвым хохотом.

– Что правда? … – донеслась до Амаранты его громкая ремарка, – Предлагала малолетнему оборванцу пачку долларов за то, чтобы с ним переспать? Ха – ха – ха!

Художница резко остановилась, мучительно вздрогнув всем телом, будто её внезапно окатили ледяной водой. Сжав кулаки до онемения пальцев, она хотела было развернуться, и, подойдя к этим наглым самоуверенным пошлякам, научить их уму разуму. Но порыв моментально отхлынул; на смену ему пришло глухое усталое отчаяние – любая попытка что-либо отрицать, оправдываться, это ясно, может быть обращена против неё…

Глядя на дождь, Амаранта неторопливо выкурила на крыльце крепкую папиросу и поднялась к себе номер.

Она легла на кровать, и долго лежала с открытыми глазами бесцельно вглядываясь в густую мглу грозовой ночи.

Ей вспомнилась пышнотелая натурщица Дордена, её очевидное жеманство, натужные улыбки, роскошное платье, в котором она ступала неуверенно и неловко, точно в деревянном чехле или в гипсе, потому что, вероятно, надела такую дорогую вещь впервые… Боже, какая чудовищная несправедливость! Отчего эта праздная курортная публика не смеётся на Дорденом, оставляя за ним право вожделеть юное, ведь годы надругались над ним ничуть не меньше, чем над нею, Амарантой; Дордену тоже около пятидесяти, его тучность, душный запах тела, потный широкий лоб, тёмные глаза с маслянистым блеском и отвисшие щеки в синеватых крапинках щетины вряд ли способны внушать любовное волнение; должно быть все три его подбородка премерзко подрагивают, когда он взбирается на эту свою намазанную дуру, у которой просто-напросто зарябило в глазах от пёстрого веера банкнот и блеска золотых цацек…