Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 74



— И все же мы успели с тобой, Булат, описать наш прежний Арбат. Он останется хоть в памяти народной запечатленным. Хорошо хоть улица еще жива. Арбат никогда не умрет. Он вынесет на себе эту чертову азербайджанскую братву, эту проклятую ношу времени, эту проказу чиновничьего произвола. Этот рубец на мэрской совести. И может быть, само время очистит Арбат.

— Нет, нет, ты идеалист, — заговорил горячо и страстно Булат Окуджава, — время само по себе — это лишь мерило наших дел, а так это пустой звук и бестелесное колебание эфира. И без человека никакого времени не существует. Его просто нет, и все, как не было до ледникового периода и даже после, в мезозойскую эру… Я буду просить, чтобы мою душу срочно переселили на землю, надо врубаться в борьбу. И я готов переселиться даже в бомжа, даже в какого-нибудь мента поганого, мне нужна какая-то плоть, а уж что с ней делать — я найду. Надо спасать наш Арбат. И ты, Юрок, кончай пить шампань, двигай вместе со мной…

А Арбат жил преспокойно прежней деловой жизнью. Имя Оси Финкельштейна стало понемногу забываться, его облик как бы одела дымка забвения, как бы опеленали туманы времени, имя его тихо угасало в народной памяти и сердцах лоточников. А уж читатели книг его забыли и подавно. Забыл и певчий дрозд Василий Мочалкин, который перешел работать к нашим героям после того, как они отбили у азербайджанцев свои лотки не без помощи Мустангера, с которым их познакомил Сюсявый.

Угол на Новом Арбате, дом два, очистился от цветочного домика невероятнейшим и престраннейшим образом в одну из ночей конца декабря. Он как бы растаял в пространстве, как тают колючие снежинки в горячем дыхании. Его унесла чья-то незримая рука, а на арбатской мостовой остался след, походивший на след гранитной стопы гиганта. Тротуар в этом месте малость просел, но прохожие этого как бы и не замечали, а уж тем более городские власти. Пипл по-прежнему струился мутными потоками, выплескивающими изредка к лоткам читателей. И наши герои продавали нарасхват уже восьмой тираж романов немецкого писателя Зюскинда «Парфюмер» и «Контрабас», которыми зачитывалась вся Москва.

«Дом Ростовых» на Поварской больше не светился по вечерам цветастыми ресторанными огнями, не стонали жалобно флейты, не ныли насморочно-гнусаво гобои, не пели жалобно скрипки, а на тротуарах не теснились дорогие автомобили нуворишей и вороватых прожигателей жизни. На оснеженные улицы тихо спустилась тишина и трезвая жизнь. И как-то по-новому стал смотреться памятник Льву Толстому, что-то трезвое, что-то пронзительное, какая-то недвусмысленная проницательность грусти появилась в чертах его бронзового лица с налипшими снежинками.

Казачий эскадрон давно снялся и ушел в краснодарские дали, а у ворот «Дома Ростовых» теперь стоял на часах молодой, мордастый, улыбающийся есаул с шашкой в ножнах и отдавал честь шнырявшим мимо него туда-сюда писателям.

В главном флигеле усадьбы Ростовых в громадном вестибюле, где висели обсиженные мухами портреты проповедников соцреализма и адептов социалистической культуры, теперь работало «Литературное кафе». Чай здесь был из самовара бесплатный, а за пирожные и кофе надо было платить сущие пустяки. Но спиртного не было. И желавшие малость оживить беседу писатели шастали в соседний магазинчик. Но, учитывая писательскую нищету, нетрезвых здесь не наблюдалось.

И однажды в это кафе пришел какой-то невзрачный худощавый бомж с живыми, птичьи быстрыми глазами, с притворной утомленностью Одиссея, в сопровождении чуть поддатого сержантика милиции и прочел замечательные стихи, которые начинались строками:



Ах, Арбат, с тобой я снова, грусть моя, печаль моя,

Потерялась здесь подкова, не найти без фонаря…

Звали этого бомжа Талуб, был он немногословен и с какой-то нездоровой пристальностью, едва ли не жадностью вглядывался в лица писателей, как будто хотел кого-то отыскать, но ни «крестоносцы», ни замечательный критик и проповедник новой жизни Гриболюбов ему не были знакомы. И Талуба восхищали их смелые, дерзкие речи, восхищали стихи Купцова, так необычно было слышать от писателей самоё откровенность, а не завуалированную ложь.

Игорь Рок с Костей Збигневым тоже частенько заходили в это кафе вечером после работы. Писатели — сложный народ. Наши герои побаивались писателей и тех борзописцев, которые выдавали себя за писателей. Они никогда не называли себя писателями и не примкнули ни к стану «крестоносцев», ни к стану закисших псевдославянофилов из стана Ларионова, они не хотели участвовать в политической борьбе, им претило писать о Чубайсе или Волошине, хотя они прекрасно понимали, что у всякого времени есть свои ассенизаторы и кто-то должен расчищать строительную площадку.

Для писательских игр они были слишком несерьезны, их не приглашали ни в стан правых, ни в стан левых, ни славянофилы, ни евреи, они были лишь зеркальными осколками, отражающими мелкие штрихи бытия и пустоту духовной жизни. И порой уличный прибой прибивал к их лотку всевозможные осколки творческих душ, полусумасшедших художников или графоманов, уличных философов и забавных людишек, возмечтавших перекроить власть Кремля, обустроить Россию, обустроить мир, повернуть реки, выдумать вечный двигатель или вечную бритву. Мелкий уличный прибой прибивал к их литературному причалу утлые суденышки человеческих душ, искавших спасения в нематериальном мире. Они не жаждали богатства, не жаждали почестей и славы, они жаждали выразить себя на бумаге, чтобы быть понятыми, ибо в этой странной жизни их не понимал никто и это разрушало, это угнетало их, это как бы притапливало маленькие человеческие плавучие островки, которые сносило течением по Саргассову рыночному морю, закисавшему в плену водорослей. Рок очень бережно, с участием относился к полусумасшедшим писателям, ибо они называли себя именно писателями, а их вторая половина и впрямь могла принадлежать гению. В тех книгах, что они печатали за свой счет и валом несли на лотки, порой встречались прямо-таки потрясные страницы, но ткань повествования была вся изодрана на куски и фрагменты, словно все это писалось ночью при вспышках молнии. К ним постоянно приходила писательница Анжела Шубина, настоящая ее фамилия была Шуб, она упорно писала книги об охоте на медведей и лосей, росомах и рысей, енотов и оленей, хотя никогда на охоте не бывала. Героем ее всегда был сильный, статный, красивый мужчина, именно тот тип, которого ей не хватало в жизни, и он имел право жить на бумаге и в ее воображении. Бог знает какими судьбами ей удавалось найти спонсора и печатать тиражом в две тысячи все эти охотничьи истории. Она была красива и статна, и, может быть, ее литературные мастурбации оплачивали богатые любовники, так и не понявшие ее тонкой, романтической души. Она раздарила бы свои шедевры арбатской толпе, раздарила бы ментам, бомжам, студентам, банкирам, потому что была абсолютно непрактична, но ей очень хотелось все же продать эти книги хоть за копейки — не ради выгоды, нет, а ради маленькой гарантии, что их не выбросят, пролистав мимоходом, а обязательно прочтут.

Можно было бы составить здесь целый калейдоскоп городских сумасшедших, двиганутых на почве творчества, например изобразить маленького еврея Магиельсона, который раз в два месяца приносил им новый «юмористический» роман, он был помешан на хохмах, он не пропускал ни одной женщины, чтобы не выдать ей замысловатый, убийственный по вычурности комплимент, который доходил до дамских мозгов так долго, что впору было счесть этот комплимент за оскорбление, и дамы уходили в полной растерянности и недоумении — оплевали их или впрямь польстили, потому что Магиельсон буквально выцеживал слова как из тюбика, хотя писал чертовски быстро. Он издавался за счет богатого братца, жившего в Израиле, и тот сорил деньгами на российской грешной земле. Поверьте, Магиельсон продавался с лотков ничуть не хуже, чем «юморюга» Андрей Кнышев, заставлявший себя хохмить каждое утро после бритья и выдавливать три строки. Он ведь тоже был своего рода фрагментарист, и его никак нельзя было заподозрить в графомании, книжники столько раз слышали от него, что вот-вот он выдаст повестуху или даже роман, надо только обрисовать и обмусолить скелет. Бедняге, как видно, жилось несладко и не хватало гонораров, он был всегда грустен, он приносил на Арбат что ни день свои книжонки и «юмористические» календари, где обыгрывал любой пустяк. Книжники брали у него календари по сто шестьдесят, а продавали по двести рублей. Но романчики хохмача Магиельсона стоили всего тридцать рублей и шли буквально влет.