Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 70

— А зачем?..

Сестра спохватилась, поняв, что сказала глупость, проглотила конец фразы и заметила между прочим, чтобы сгладить неприятное впечатление от бестолкового вопроса:

— У меня тоже есть папа.

— Конечно, — сказал я. — Ты не нажимай так сильно, а то все карандаши поломаешь. Второй раз я не стану чинить.

— Ладно, — сказала Марина. — Он в Африке.

— Кто в Африке?

— Мой папа живет в Африке.

Нижняя губа ее чуть наползла на верхнюю, как у бабушки, когда та стесняется или чувствует себя неловко (такой она получается на фотографиях), лоб — точная копия голубковского — наморщился: она ждет от меня каких-то слов, дополнительной информации, которую я не могу ей дать.

(Позже я спросил у мамы, какими судьбами занесло Голубкова в Африку.

— Так уж получилось, сынок. Мы смотрели по телевизору какую-то передачу. Слонов показывали, обезьян, и вдруг она начала задавать эти свои детские вопросы. Нужно было что-то ответить.)

— Он, наверное, стал совсем черным, — сказала Марина.

— Не думаю.

— В Африке все черные.

— Ты слишком много разговариваешь, — сказал я, — сейчас опять карандаш сломаешь.

На очереди был вертикальный столитровый водонапорный бак на треноге. Бак рыже-красного цвета, каким красят обычно крыши. Малоприятный цвет, который почти не замечаешь по причине широкой распространенности. Передать акварелью его почти невозможно, гуашью или темперой, должно быть, проще. Но я не мог обойтись без этого бака, лет двадцать пять назад поставленного отцом на прочные железные ноги и время от времени подкрашиваемого Захаром Степановичем Двориным.

Без этого бака не существовало бы, наверно, лукинского дома с торчащей из стены трубой и мелодичными ударами капель по кирпичу. Или же в том, что я не мог обойтись без него, сказалась папина черта характера — пристрастие к инженерии, к точному воспроизведению деталей, наследственная уверенность в том, что лишенная практической основы фантазия означает отход от правды? В данном случае было, пожалуй, именно так, ибо игнорирование такой существенной детали, как водонапорный бак, только из-за того, что мне неприятен его цвет, означало бы выбор легкого пути.

Наконец я подобрал наиболее подходящий цвет. Рядом ложился размытый серый с зелеными наплывами.

Я подумал: как отнесется к этому мама?

Марина совершенно легла лицом на альбом и с одной стороны стерла карандаш до самой деревяшки, так что больно было смотреть и невыносимо слышать, как терзал он бумагу.

— Мариночка, — сказал я, — ты себе глаза испортишь.

— Так интересней, — сказала Марина точь-в-точь как моя Леля, но послушалась, села прямо и взяла другой карандаш. До чего же они похожи — тетя и племянница! Я находил общее в нетерпеливом движении их лиц, в рассеянной манере слушать — черты, которые меня раздражали в маме, трогали в бабушке и которые я с удивлением замечал в себе самом.

Как все-таки отнесется к этому мама?

— Вылитый папаша, — скажет она после того, как ошеломляющее известие — мое решение — станет известно ей, и, справившись с ним, добавит: — Жениться в двадцать лет, родить ребенка, потом расходиться — вылитый папаша!

В глазах ее застынет брезгливое выражение судьи эпохи матриархата.

— Вылитый папаша, — скажет мама, точно давно уже предвидела эту запись в моем генетическом коде, наследственное проклятье.

Она, конечно, скажет так, вне зависимости от своего отношения к Кате, откажется от победы в силу неизбывной женской черты — солидарности с побежденными.

— Мои дети рисуют, — произнесла мама, заходя со спины, и я почувствовал неприятный холодок между лопатками, словно она читала мои мысли, рассматривая этюд.

Я вздрогнул и обернулся.





На какой-то миг время остановилось, как в тот раз на шоссе, когда я почувствовал легкий толчок в спину, словно кто-то сидящий сзади тронул меня за плечо. Я обернулся и увидел автобус, повисший в воздухе, в сиянии ореола сверкающих на солнце осколков стекла. Мгновение длилось, стекла не оседали, автобус висел в воздухе, чуть завалившись на бок, как большой неуклюжий зверь в прыжке, потом вдруг все встало на свои места, чтобы не двигаться до приезда инспектора, а я вышел из помятой машины и некоторое время почти не мог дышать, думал, что отбиты легкие.

И теперь, как моментальный снимок (только снимок не дает ощущения, будто отбиты легкие), мамино лицо — красивое, с безумным взглядом больных одиночеством глаз, снимок, который в тот самый миг, когда оживет, перестанет быть отражением катастрофы, поскольку, что бы там ни было, все позади, и худшего не случится.

— Мама, как ты считаешь, по-моему, у Марины лучше, — неуверенно сказал я, но сестренка не могла оценить моего благородства и принять добровольную капитуляцию, поскольку ее уже не было рядом.

— Дай-ка кисточку, — попросила мама.

Она ополоснула кисть и, не выдавив из нее лишнюю воду, решительно стала смывать краску с листа: хотела свести на нет мою работу в отместку за принадлежность к роду мужчин или не знаю уж там за что. Мне было все равно. Этюд не удался — отдельные куски, не собранные воедино. Особенно вываливалось из плоскости листа ржавое пятно водонапорного бака.

В этом мамином стремлении уничтожить сделанное я усматривал следствие ее нервозности и наблюдал за происходящим как бы со стороны, точно инспектор уже приехал и подтвердил, что авария произошла не по моей вине, все формальности позади, и мысль о том, что нужно теперь выправлять крыло или кузов, еще не стала главной. Важно, что никто не погиб и машина на ходу.

Мама последовательно, мазок за мазком по диагонали смывала краску, словно мыла окно, и за ним проступал умытый дождем мир, в котором все еще господствовал летний зеленый цвет, но уже проступал и желтый, главным образом, на земле. Когда все было кончено и мой набросок обрел новую жизнь, мама сказала:

— Вот видишь, совсем другое дело. Нужно мягче брать. Это же акварель.

— Мама, я хочу тебе что-то сказать.

Неторопливой походкой к нам приближался Николай Семенович Гривнин.

— Как хорошо, что вы пришли, — сказала мама, искренне обрадовавшись его приходу.

— Все цветете, Машенька.

— Не издевайтесь.

— Немного похудели, вам идет.

— Кого это может интересовать теперь? — говорит мама, передавая мне кисть. — Как скучно я живу, как неинтересно. Даже вы забыли меня.

— Скучно? Но ведь вы художница, дорогая. Если вам неинтересно жить здесь, придумайте себе что-нибудь еще. Придумайте мир, в котором бы вы хотели жить, и живите себе на здоровье. — Искушающая улыбка, пестрый пиджак букле, ворсистая шляпа с небольшими полями.

Он исподлобья взглянул на этюд.

— Вы предатель, Андрей. Вместо того чтобы сесть за роман, беретесь за краски и карандаши.

— С этим покончено, — сказал я так же твердо, как когда-то говорил мой отец. — Окончательно и бесповоротно.

— Отреклись от меня прежде, чем пропел петух. Но мы еще с вами сочтемся. А пока…

Он извлек из-за спины бутылку вина.

— Поставьте ее в ледник. Будем отмечать день вашего рождения. Как видите, я помню. И еще это, — сказал он, передавая мне второй подарок. — То, что обещал вам вчера. Прочтите-ка вслух дарственную надпись.

20

На четвертый день после начала львовской конференции мы отправились на экскурсию в Карпаты и через несколько часов по плану должны были одолеть перевал. Я трясся на заднем сиденье старого драндулета, одной из тех машин, которые часто используют в качестве похоронного транспорта. После того как переехали по деревянному мосту мутный и быстрый Стрый, пошел мелкий дождь, а за окнами поплыли сырые низины, заросшие мелкими ирисами.

Вот тогда-то меня и стукнуло. Автобус, который нас обгонял, с глухим ударом рухнул в кювет, туда же свалился прицеп грузовика, шедшего навстречу. Чугунное кольцо, которым крепился прицеп, раскололось. Мне было нечем дышать. Ни вздохнуть, ни выдохнуть — будто что-то заклинило, но голова была ясная, и я мог еще двигаться на том запасе воздуха, который оставался в легких. Я выбрался на волю. Наш автобус почти не пострадал, только в задней части, как раз в том месте, где я сидел, была глубокая вмятина, обшивку покоробило, и из-под нее сыпались древесные опилки и труха.