Страница 49 из 92
— За процветание семейных очагов и матерей!
По случаю того, что были задеты такие нежные струны, было, конечно, выпито, и матери кивали головами и благодарили.
А час спустя рождество и рождественский вечер были закончены; доктор строжайше настаивал на том, чтобы нервные пациенты вовремя ложились в постель, а остальные, ночные гуляки, чтобы вели себя, согласно объявлению, висевшему в коридоре. Поэтому Самоубийца, инспектор и какой-то купчик собирались перейти во флигелек, чтобы перекинуться в картишки.
Когда Самоубийца проходил мимо, фрекен д'Эспар сказала ему:
— Веселого рождества, господин Магнус!
Это было, конечно, только брошенное мимоходом слово, но Самоубийца ответил коротко:
— Почему сказали вы это?
Она, очевидно, не попала в точку и попыталась дальше:
— Вы получили много рождественских карточек? — А вы, фрекен, много получили?
— Нет. Две только.
— От кого мог бы я получить поздравления? — спросил Самоубийца. — Я никого не знаю.
— В таком случае, извините. Самоубийце стало совестно.
— Что вы, дорогая… Впрочем, об этом мы можем после потолковать. Идите вперед, — сказал он своим партнерам, — я сейчас приду. — Нет, я не получил ни одной карточки, да и не ожидал. Это, впрочем, чепуха. Я жалею только о том, что сам послал дурацкий привет, глупее этого я ничего выдумать не мог и, подумайте, кому? — Моссу, этому противному животному Моссу.
— Моссу?
— Это удивляет вас? Но разве он не послал мне пальто и вместе с ним наглое письмо?
— И вы послали ответ на письмо?
— Нет, я послал карточку. Я купил ее внизу, в местечке. Там могло быть изображение потухающего пламени, или человека с длинным носом, это было бы кстати; но, подумайте, какая смешная штука! Там была изображена белка. Я не выбирал карточку, я взял первую из предложенных мне. Подумайте, белка, такая бессмыслица! Вы знаете, как сидит белка, распустивши хвост вдоль спины? Она сидит, как в чашке. Если бы я послал ему красный, размалеванный дом в снегу, или младенца Иисуса, было бы все равно. Белка! Слыхали ли вы о чем-нибудь более безобидном?
— А не приходило вам в голову, что он будет раздумывать над этой белкой? — сказала фрекен. — И время у него пройдет? Ведь он слеп и заброшен.
— Что? Вы уже решили, что он над этим голову будет себе ломать? Это не беда, может быть, ему и нужна какая-нибудь забота для его дурацкой головы. Белка, скажет он, что Магнус хотел этим сказать? Послушайте, фрекен, не накинуть ли нам пальто и не прогуляться ли нам немного при лунном свете.
— Но ведь вас ждут во флигеле.
— Нет, они позовут почтальона и скотника. И они вышли при свете луны.
— Чем больше я думаю об этом, тем более понимаю, что достаточно с него белки, — сказал Самоубийца. — Благодарю вас, фрекен, вы мне показали это, вы сейчас заметили, что в этом было что-то злостное. Он ведь спросит когонибудь, у кого глаза во лбу, что изображено на карточке. Белка, скажут они. Тут у него в голове будут полный хаос и непонимание, я отсюда вижу его лицо…
Самоубийца продолжал болтать. Фрекен заметила:
— Он и без того окружен густым мраком. Хорошо, что вы не послали того письма.
— А кто сказал, что я не пошлю своего ответа? — резко спросил Самоубийца. — Он получит его, я напишу. Так, значит, я не должен послать его? А не скажете ли вы мне, почему последнее слово должно быть за ним?
Они пошли дальше при лунном свете; погода была ясная, и они могли гулять. Фрекен напомнила было раза два, что пора спать, но Самоубийца отвечал, что он не считает полночь или два часа поздним временем; иногда и четыре и пять часов не поздно для него, он стал снова спать все хуже и хуже.
В общем нельзя было сказать, чтобы ожесточенность Самоубийцы продолжалась по-прежнему; нет, он был очень признателен за то, что фрекен гуляла с ним и некоторое время коротала с ним жизнь; тем ближе приблизится он к смерти. Он занимал ее грустными размышлениями о существовании; для него была потеря времени — гулять здесь; он, по его словам, достиг северной стороны жизни; сердце его не пляшет, о, нет, даже платье его дольше не выдержит. Вдруг он повернулся к фрекен и немного непонятно спросил ее:
— А вы?
— То есть как это?
— Вам не кажется, что вы теряете здесь время?
— Да, возможно. Впрочем, после рождества я переезжаю отсюда.
— Возможно ли?.. После рождества, теперь! — вырвалось у него.
Словно ему предстояло остаться одному, так близко принял он это к сердцу. И Самоубийца, который со времени отъезда Мосса совсем отвык разговаривать и рассуждать, вдруг вспыхнул и стал болтлив.
— Это неожиданная, неприятная новость. Вы далеко уезжаете? Меня это, конечно, не касается, но разве вы уверены, что в другом месте будет лучше? В этом я не уверен, а потому остаюсь здесь. Разве, в сущности, всюду, где находятся люди, не то же самое? Я так думаю. Взгляните-ка на луну, нам она кажется красивой, а между тем она так бесполезна и так глупа, стоит и уничтожается. То же самое происходит со всеми нами: мы умираем, где бы мы ни ползали и где бы ни двигались. Но для вас в эту ночь родился спаситель. Я говорю это не для того, чтобы говорить громкие фразы, возможно и есть кое что в этом, то есть в истории о спасителе, следовательно, и о спасении — спасении от существования, которое мы получили, но которого не приняли, спасении от навязанной нам, без малейшего желания с нашей стороны, жизни. О, боже, как все это таинственно! Но, я говорю не потому, что это совершенно невероятно, многие верят именно, что это абсурд. Здесь нас с веревкой на шее влекут к погибели, и мы идем охотно. Мы слышим о мудром плане существования, но видеть его, понять — этого нет. Не знаю, право, что правильнее, большинство ведь люди серьезные и жизнью не шутят. Но так вот мы идем и так странствуем. Нас ведут без остановки; то, чего возраст и время не уничтожают в нас, то они, во всяком случае, переделывают до неузнаваемости. Когда мы, таким образом, пространствуем некоторое время, мы странствуем еще немного, затем еще один день, затем ночь, и, наконец, чуть забрезжит утро следующего дня, час наш пробил, и нас убивают, серьезно и добродушно убивают. Вот роман жизни, в котором смерть является последней главой. Все вместе это так таинственно. Итак, в сущности мы были только миной, ожидавшей искры, и после взрыва мы летим тихохонько, потише самой тишины — мы умерли. Мы, конечно, пока еще время, пытаемся сопротивляться, чтобы избежать этого, мы ездим туда, сюда; приезжаем в санаторию, но это место, кажется, действительно, какое-то роковое, дом смерти, где люди один за другим изнемогают, после чего их кладут в гроб.
— То мы бежим, как делаете вы, фрекен, и попадаем в другое место, как будто это может принести какую-нибудь пользу. Нам вдогонку посылаются приказы об аресте, и нас задерживают: мы состоим в списках, мы можем переменить гарнизон, но не полководца. Но, боже, как мы сопротивляемся! Когда смерть входит через дверь, мы подымаемся на цыпочки и шипим на нее, а когда она берет нас в объятия, мы, как один, отбиваемся от нее. Конечно, через короткое время мы лежим побежденные с синяками тут и там. Затем нас закапывают в землю. Почему это делается? Да для того, чтобы остающимся здоровее было умирать. А у нас у самих черви в глазах копошатся, и мы слишком мертвы, чтобы сбросить их. Разве все это не так? И то еще половина только. Мы рассматривали смерть, как Она поступает, когда просто разгуливает и срывает то тут, то там жертвы; но этим она не всегда удовлетворяется: когда война, землетрясение, эпидемия, вот тогда она выступает величаво, всегда с повернутым вниз большим пальцем; смерть всегда бродит среди нас.
Из городка донесся до них звук, колокольный звон; верно, молодой и рьяный священник придумал для своих прихожан это набожное развлечение. То были отдаленные звуки, некоторые совсем пропадали; но когда ветер доносил их, то слышалось несколько сильных ударов один за другим. Выходило очень красиво и необычно, то была рождественская ночь и служба, во всей своей простоте и бедности.