Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 88

Томингас, чуткий и отзывчивый человек, сам был влюблен в природу и с первого дня начал собирать экспонаты в школьный краеведческий музей. Интересуясь не только фауной и флорой настоящего, он радовался как ребенок, когда мы находили кусок породы со следами окаменелых растений или насекомых. Он пришел в восторг, когда на крутом обрыве была найдена громадных размеров кость вымершего давным-давно животного.

Полюбили мы Брюшинина. Спокойный и требовательный, влюбленный в свое дело, он был незаурядным педагогом, умея находить интересное даже в таких «сухих» разделах, как этимология и синтаксис. На уроках литературы он умело использовал феноменальную память своей дочери Маши, уже взрослой к тому времени девушки, декламировавшей нам без запинки отрывки из «Капитанской дочки», «Демона», «Евгения Онегина» и из «Горе от ума» или «Мертвых душ». Может быть, мы с юношеской непосредственностью сочувствовали ему еще и потому, что был он тяжело болен.

Симпатизировали мы и учителю математики Августу Войту. Этот великан, носивший ботинки 46 размера и нигде не могущий приобрести на них галоши, так же, как и заведующий, выводил нас на уроках геометрии в поле: мерить землю, применяя нами же самими изготовленные инструменты.

Наступила зима. Кончились полюбившиеся нам экскурсии в поле.

После уроков, на очередном заседании учкома, где мы обсуждали, кого прикрепить к Жоголевой, «заработавшей» тройку по математике, одна из учениц сообщила нам, что в школе будет работать приехавшая из буржуазной Эстонии Айли Томингас, жена нашего заведующего.

Айли Томингас, молодая еще, образованная и интеллигентная женщина, долго не могла привыкнуть к стихийно установившемуся в школе необычному положению: на уроках и вне их все, и учителя, и ученики, обращались друг к другу на «ты». Было ли это протестом против ненавистного дореволюционного барского «выкания», или что-либо другое, трудно сказать, но на обращающихся на «вы» подавляющее большинство из нас смотрело косо. На «вы» обращались как между собой, так и с окружающими только двое: учительница младших латышско-русских классов Аузинь и Крастинсон.

Как-то после ужина, готовя уроки на завтра, к первой парте, за которой я сидел, подошла Лена Гейльман, которую учком «прикрепил» к отстающей Жоголевой.

— Эндель, помоги нам. Не получаются у нас задачи. Сама бы я может и решила, а вот объяснить, чтобы не решать за Жоголеву, не умею.

Обернувшись к ней, я увидел, как быстро-быстро двигались вверх-вниз ее длинные ресницы, и расхохотался. Лена покраснела, собралась уходить.

— Подожди… куда же ты? — ухватил я ее за руку. Лена вырвалась и быстро подошла к самой задней парте, за которой, мусоля карандаш, ждала ее Жоголева. Я пошел к ней. Разобрались сообща с уравнением, писали формулы и, вернувшись к себе, я вспомнил глаза Лены. «Что это она? И покраснела с чего-то…» — удивлялся я про себя.

Несколько дней спустя, выбегая на звонок к ужину, мы с Леной оказались последними. Я схватил ее за руку. На этот раз она не пыталась вырваться и, подняв на меня глаза, опять захлопала ресницами. Пробегая по темному коридору, я притянул ее к себе, и мы поцеловались… С того вечера темный коридор стал местом наших молниеносных свиданий. Выйдет Лена из класса и направится в интернатскую столовую, — я стану у окошка и жду ее возвращения. Только она покажется на крыльце столовой, я выхожу в коридор и, затаив дыхание, прислушиваюсь к скрипу ее шагов… ближе, ближе… Открывается дверь, и, будто случайно оказавшись на ее пути, целую ее… Тут же, не спеша, направляюсь в свою очередь в столовую.

На очередном комсомольском собрании обсуждались детали выезда школьной самодеятельности «на периферию», в деревню Хайдаку. Самодеятельность у нас особенно оживилась с приездом Айли Томингас. Она руководила хором, дирижировала симфоническим оркестром, где музыкантами были не только ученики, но и взрослые. Она же ставила неизвестные нам доселе эстонские народные танцы, отнюдь не забывая ни камаринского, ни гопака. Под ее руководством драмкружок готовил пьесы. Я очень любил музыку, люблю и теперь, но тогда, умея играть на всех (попадавшихся мне хотя бы на один раз в руки) инструментах, мне для полного счастья не хватало лишь немногого: инструмента. Больше всего любил я скрипку, но у меня ее не было… Иногда, в перерывах спевок или на вечеринках, когда кто-либо из музыкантов (таких «богачей», как Александр Нейман или Петр Белов) желал танцевать, я хватал освободившуюся скрипку и играл, пока не вернется хозяин. Лишь после рождественских каникул, съездив домой, я вернулся с драгоценным инструментом: мне уступил скрипку наш секретарь Выймовской комсомольской ячейки Август Луйбов.

Вернемся снова на комсомольское собрание. В самый разгар дебатов на собрание пришел секретарь партячейки Крастинсон. Молча, ни во что не вмешиваясь, слушал он наши споры. Когда все вопросы по поездке в Хайдаку были утрясены, он сообщил, что нам дано право выбора делегата на комсомольскую конференцию.

— На какую конференцию? Когда? — посыпались вопросы.

— На районную.

— Давайте предложения, — сказал Киреев, оглядывая возбужденные лица комсомольцев. Собрание смолкло.





— Кого же пошлем? Что ж вы молчите? — еще раз пытается оживить нас Иван.

Снова тишина. Снова пауза.

— А что, если послать Энделя? — предложил Киреев.

— Энделя, Энделя, — зашумело сразу несколько голосов, и, как мне показалось, среди них выделялся певучий голосок Лены.

Проголосовали за меня единогласно. Мне и самому очень хотелось быть выбранным, и… при голосовании я тоже поднял руку…

Конференция была назначена на воскресенье, на базарный день, и я без труда попал туда на подводе старика Пурка, ехавшего продавать зарезанного накануне борова.

Накануне отъезда мы долго сидели с Иваном Киреевым, готовя речь на конференции, но выступить мне не дали: желающих оказалось больше, чем позволяло время.

К концу дня подошел последний пункт повестки дня: выборы делегатов на Красноярскую окружную конференцию РЛКСМ. Тут пауз перед выдвижением кандидатов не было.

Как только председатель объявил об этом, в зале поднялось сразу несколько рук. Тот, кому дали слово, вышел к столу президиума и назвал несколько неизвестных мне фамилий, а также и мою! Откуда этот незнакомый парень мог меня знать, так и осталось для меня загадкой. Кого-то еще предлагали, спорили, и, когда проголосовали, я тоже оказался в числе выбранных.

Две недели спустя состоялась конференция Красноярской комсомольской организации. Дали слово и мне. Помнится, говорил я о недостаточном внимании райкома и окружкома к нашей школьной ячейке, о том, что нам, нацменам, труднее работать, чем другим.

… Во главе редколлегии школьной стенной газеты стала Маша Брюшинина. Выход первого номера превратился в сенсацию. Если до сих пор газета почти не привлекала внимания, то теперь у стены, где она висела, была постоянная давка. Десятки карикатур и статеек, пробиравших «не взирая на лица» двоечников и баловников, увеличили ее размеры в несколько раз. Попало и нам с Леной. В одном из очередных номеров красовалась карикатура: мальчик и девочка стоят, вытянув навстречу друг другу губы. Четко нарисованные «комиссарская» толстовка с накладными карманами и платье в крупную клетку не оставляли сомнений в именах их владельцев.

… Уже к весне, когда весело журчали ручейки и из-под снега выглянула яркая зелень озимых, прекратились уроки русского языка. Маша, всегда веселая и жизнерадостная, все чаще и чаще запаздывала на уроки и безучастно сидела за партой с покрасневшими от слез глазами.

— Папе очень плохо, — глотая слезы, сообщила она нам однажды и, отпросившись у заведующего, ушла домой. Несколько дней спустя учитель русского языка умер…

Гроб стоял посредине большой классной комнаты. Убранный еловыми и сосновыми ветками, лежал наш любимый учитель с закрытыми глазами, тихий, осунувшийся. Кто-то из учителей сказал прощальное слово. Молча и скорбно стояли мы у гроба. Сжимало горло, у девочек слезились глаза. Маша, припав лицом к груди отца, навзрыд плакала.