Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 20 из 74

- И сестру тоже убили, и двоих ее мальчиков, - продолжал капитан Шуман. - Я сам из Днепропетровска, был там учителем физики в средней школе. С первых месяцев войны в армии, начал солдатом. Своих детей не было, очень любил племянников, как родных сыновей. В Краснодаре, кажется, немцы уничтожили всех больных детей, ворвавшись в городскую больницу, я рассказывал об этом солдатам, - вспомнил капитан, глядя на смотрителя. - Вот мы говорим - немцы. Надо, конечно, говорить - нацисты. Это ведь международное племя мерзавцев.

...Я вернулся в парк. Капитан Шуман тем временем ушел на склад за продуктами. Полевая кухня, где варился борщ для больных детей, деловито выстреливала в небо белым дымком. Открыв крышку, повар, обеими руками взявшись за черпак, вертел его в разные стороны, гулко постукивая о железное брюхо котла. И смотритель больницы вертелся тут же неподалеку, ожидая, когда будет готов борщ.

Не знаю, почему мне так запомнилось это утро? Сколько раз я видел в эти дни боев, как на улицах, где становилось немного тише и безопаснее, наши воины кормили беженцев, перепуганных женщин и голодных детей.

Директива "Об изменении отношения к немцам", собственно, мало что меняла в естественном человеколюбии советского человека. Он не хотел да и не умел мстить, его великодушие победителя бывало порою даже слишком неразборчивым и щедрым.

...Через полчаса капитан Шуман, агитатор полка и однофамилец немецкого композитора, повез на полуторке продукты к зданию больницы. Туда же поехала и полевая кухня... Полк отдыхал в парке...

Домик на окраине

Когда линия фронта от восточных окраин передвинулась к центральным районам города, мы перенесли и нашу "базу" из Штраусберга в берлинский пригород Уленгорст.

Уленгорст входил в черту Большого Берлина, но это был уже не город и еще не дачный поселок. Вокруг двухэтажных коттеджей стояли обширные сосновые рощи, но множество асфальтированных дорог и дорожек да и сами каменные коттеджи как-то не вязались с представлением о легких деревянных дачных строениях.

Война не задела Уленгорст, не оставила на нем своих меток. Так, будто бы ее огненный вал, разрушая и испепеляя все вокруг, здесь пронесся по воздуху, лишь кое-где опалив огнем верхушки вековых сосен.

В удобных, уютных домах, окруженных палисадниками и большими садами, сохранилось, казалось бы, все: электрический свет, водоснабжение, розы и гладиолусы на аккуратно возделанных клумбах, кнопки звонков на каменных панелях калиток и маленькие микрофончики для вызова хозяев коттеджа. Но не было здесь только их самих.

Панически настроенные, зараженные геббельсовской пропагандой, сулящей им всякие ужасы, многие немецкие женщины, захватив детей, уходили в деревни, скрывались, Но вскоре многие из них вернулись в свои дома.

Нашу хозяйку мы не видели целую неделю и предполагали уже, что она или погибла, или убежала в западные районы страны.

Поэтому мы вынуждены были сами хозяйничать в доме и на кухне, а наш шофер находил время по утрам поливать цветы и работать немного в маленьком фруктовом саду, примыкавшем к дому.

Там Корпуснов, возясь как-то с лопатой около куста малины, обнаружил топор с засохшей кровью на лезвии. Топор он очистил и положил на кухню, не подозревая, что с ним связана трагическая история, которая разыгралась в этом домике еще в те дни, когда до Уленгорста начали доноситься первые раскаты орудий наших приближавшихся частей.

Как правило, мы приезжали домой только ночевать. В те часы, которые мы проводили в коттедже, я для работы поднимался на второй этаж, в комнату, которую делил со Спасским. Здесь стояли два дивана около окна, выходившего в сад со стороны калитки.

Из окна виднелась неширокая улица, по обочинам поросшая той нежно-зеленой, веселой апрельской травкой, которая особенно радовала глаз. Рядом с изгородью, обтянутой сеткой, останавливались на ночь и наши машины.

Вот там-то я и увидел однажды под вечер женщину в брюках, с темным платком на голове и с двумя сумками, осторожно, с опаской пробиравшуюся между машинами. Она вошла в нашу калитку и, озираясь по сторонам, нерешительно приблизилась к дому.

Через полчаса, спустившись со второго этажа на кухню за стаканом воды, я открыл дверь и увидел вздрогнувшую при моем появлении невысокую худую женщину. Она тотчас вскочила со стула и поклонилась. Большие серые глаза ее расширились от страха, а пальцы нервно перебирали края передника.

Я поздоровался с нею и тотчас поднялся к себе, только затем, чтобы женщина успокоилась. Потом мне пришлось еще раз зайти на кухню. И снова, несмотря на все мои улыбки и успокаивающие жесты, женщина продолжала нервничать, лицо ее, жалкое и поблекшее, по-прежнему выражало явный страх, с которым она, казалось, не могла справиться.



Странное поведение нашей гостьи - в ту минуту я еще не знал, кто она, и особенно раболепно-искательное выражение ее лица вызывало у меня неприятное чувство, в котором жалость невольно смешивалась с брезгливостью.

В этот вечер я и другие мои товарищи старались появляться около кухни как можно реже.

За ужином я узнал, что на кухне сидит хозяйка коттеджа фрау Мария Менцель. Она попросила разрешения пожить на кухне.

Мы тут же предложили ей занять одну из пустующих комнат, а если ей надо, то и две, привести свою дочь-студентку, которую фрау Менцель прятала зачем-то у родственников.

Но фрау Менцель отказалась поселиться в комнате и заявила, что ее вполне устроит подвал, где тепло, сухо, светло, где у нее спрятаны вещи.

Наша настойчивость в данном случае только бы испугала хозяйку. Подвал вдали от наших комнат представлялся ей более безопасным, и, в надежде, что фрау Менцель вскоре, лучше узнав нас, переселится в комнаты, мы не стали ее больше уговаривать.

И действительно, прошло несколько дней и фрау Менцель понемногу успокоилась. Она заняла свободную комнату и теперь уже целый день гремела кастрюлями на кухне или ходила с тряпкой по комнатам, убирая их, в те часы, когда мы уезжали в Берлин.

Первым, к кому фрау Менцель почувствовала доверительное расположение, влекущее к откровенности, был Михаил Семенович Гус. Он лучше других говорил по-немецки и более всех интересовался настроением берлинцев, их отношением к нацистскому режиму, доживавшему последние дни.

Михаил Семенович в свободное время беседовал с фрау Менцель, и ему-то первому она рассказала о себе, о своем домике, о квартирантах и соседях.

Муж фрау Менцель, банковский служащий, приобрел этот коттедж в рассрочку, и когда он ушел на войну, фрау Менцель сдала верхний этаж квартирантам.

Вскоре хозяин домика погиб на восточном фронте около Одессы. Фрау Менцель стала вдовой. Но квартирант ее, Вернер Брейтшнейдер, инженер на одном из заводов фирмы АЭГ, оставался дома.

Брейтшнейдер, сравнительно молодой человек, еще будучи юношей, состоял в штурмовых отрядах; став инженером, он записался в нацистскую партию.

В свою "зиппенбух" - родословную книгу, которые по приказу гитлеровцев должны были иметь все арийские семьи, Брейтшнейдер внес имя дочери Ингрид, при рождении нареченной Бертой. Ингрид, имя из древних немецких саг, показалось молодому нацисту более модным.

Однако этот нацист, почитатель средневековья, этот фашистский "рыцарь" растерял все свое самообладание, остатки мужества и разума в тот день, когда к берлинским пригородам начали приближаться наши войска.

Вот что рассказала фрау Менцель.

В тот день, когда население Уленгорста услышало дальние раскаты русских пушек, жена инженера призналась фрау Менцель, что она очень беспокоится за мужа. Он не находил себе места, страшась возмездия, уверенный в том, что, когда придут в Уленгорст наши войска, его, как члена нацистской партии, убьют или отправят в Сибирь.

Спустя некоторое время, когда обе женщины находились в кухне, они услышали странные звуки в комнатах второго этажа. Было похоже на то, что кто-то топором рубит в комнате дрова.