Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 57

[…]

Западный фронт, 14 декабря 1942 г.

[…]

Наступила новая неделя, ее первый день уже клонится к закату; собственно говоря, я счастлив, что он заканчивается, понедельник всегда день особенный, все люди в плохом настроении и немного раздражены, потому что снова начались рабочие будни; во вторник станет значительно лучше, а дальше, вплоть до субботы, настроение повышается с каждым новым наступившим днем и остается таковым до воскресного вечера…

[…] в роте царит странная атмосфера подтасовок и нечистоплотности, мне это совсем не нравится, не удивлюсь, если мое нынешнее заявление об отпуске тоже засунут куда-нибудь и мой отпуск отодвинется на следующий срок; в этой самой мерзопакостной в мире корпорации, у военных, возможно все…

Почта пришла сегодня очень поздно, как я слышу — только что, а вместе с ней и маркитантские товары; всякий раз это целое событие: раз в месяц мы можем дешево купить свои пятьдесят сигарет, этому всегда сопутствует великая борьба и необычайное волнение, долгое выстаивание в очереди со всевозможными проклятиями и руганью; надо признать, что вообще-то солдаты всегда ругаются и сквернословят, не гнушаясь не в меру крепкими словечками; если к этому отнестись совершенно серьезно, можно предположить, что не иначе как сегодня вечером разразится революция, оттого все ужасно подавлены и вызывают жалость, по крайней мере, такое впечатление они производят.

Война постепенно приобретает серый безутешный облик, уже не такой победоносный и опьяненный успехами, как вначале; она становится суровой и горькой, а мы — бесконечно одинокими. Господи, сделай так, чтобы все получилось; просто ужасно, если все опять будет зря, то есть «зря» ничего не бывает, любое страдание, боль приобретает свой смысл в Боге, через крест; но я считаю, что было бы опять-таки печально, окажись эти страдания — в чисто политическом смысле — для народа вновь напрасными; мы прожили уже точно двадцать крайне бедных и безотрадных лет после Версаля; так должна же эта война дать нам хотя бы маленькую, пусть даже крошечную, передышку; мы, наше поколение, вообще не помним мира, мы вообще не понимаем, что значит — нет забот, нет страха, нет голода… нас всегда, всегда окружали безысходная нищета и нужда; Господи, подари нам возможность хоть одним глазком увидеть мир, чтобы мы смогли хотя бы рассказать нашим детям, что это такое…

Он должен быть чем-то несказанно прекрасным, этот мир; свободу мы познали в общем-то совсем недавно, я вспоминаю о том времени с щемящей тоской; а вот мира, мира мы так и не узнали. […]

Здесь… омерзительно, омерзительна сама атмосфера в роте, везде подтасовки и нечистоплотность, по крайней мере, мне так кажется; единственно приятной личностью является наш новый ротный, лейтенант; только сейчас, спустя почти месяц, я вдруг понял, кого он мне напоминает; я долго наблюдал за ним и все пытался вспомнить, на кого он похож, и вот сегодня меня вдруг осенило: он похож на Вильгельма Майерса, и даже очень сильно; он, правда, не такой крупный и не такой обаятельный, но поразительно похож…

Война стала нашей жизнью, я почти уверен в этом, по крайней мере, она составляет большую часть нашей жизни; мы не хотим с излишней печалью вглядываться в будущее, ведь когда-нибудь опять возникнет потребность в «академиках», и я очень надеюсь, что это коснется всех факультетов точно так же, как сейчас медицинского; невозможно, чтобы в университетах училось лишь несколько девушек; ежели в будущем году война окончательно примет более благоприятный оборот, то может статься, что кое-кого из нас и отпустят; я охотно стану работать за рубежом под каким угодно флагом в качестве переводчика или кого-нибудь еще, если мне разрешат взять с собой тебя…

[…]

Западный фронт, 18 декабря 1942 г.





[…]

Я опять в запарке; один телефонный звонок сменяет другой, и каждый «чрезвычайно срочный»; я разъезжаю на велосипеде по окрестностям города, по колено утопая в грязи, но в определенном смысле эти поездки доставляют мне радость, ибо мои колеса гонят время вперед, только вперед. […]

Я окончательно свихнулся и безмерно устал; порою мне хочется вдребезги разбить этот телефон, поскольку бесконечные капризы господ офицеров и фельдфебелей изводят меня и доставляют массу хлопот. […]

Когда-нибудь действительно пробьет час освобождения, и тогда никакие позументы не смогут больше терзать меня; впрочем, солдаты ведь самые выносливые; немецкий цивильный люд намного хуже, тщеславный, с самомнением, избалованный, требовательный и без малейшего представления о солдатской жизни… однако эта порода не столько мучает, сколько раздражает меня, и без того несказанно унизительно и неприятно возиться с этим народцем. […]

Мне просто до смерти охота заняться полезной, разумной работой; в какой-то мере здешняя суета делает меня даже счастливым; вот только люди, с которыми приходится иметь дело, часто невообразимо глупы. Бывают мгновения, когда я чувствую себя ужасно усталым и не способным к сопротивлению, но часто я просто «по горло сыт всем этим», до отвращения… всей этой жизнью в униформе с ежечасно сменяющими друг друга противоречивыми приказами, требующими непременного выполнения.

Только что меня оторвали от работы… наша охрана привела парнишку, схваченного внизу на побережье в одном из сараев, где он с другими мальчишками воровал дрова и уголь; трое других удрали, а вот этого они поймали; очень славный худенький темноволосый юноша, примерно девятнадцати лет, с выражением суровости на лице и почти аскетизма, что обычно свойственно рыбачьему люду…

Едва увидев парня, я устыдился своего богатого ужина, да, это было первое, что я почувствовал, я устыдился толстого бутерброда и моего любимого супа с лапшой; я допрашивал его в присутствии двух унтер-офицеров и двух фельдфебелей, будь я один, я сказал бы ему, что не стоит бояться; сначала он, естественно, все отрицал и уверял, что не знает других; допрос получился очень коротким, потому что мне не интересно выуживать из него показания; потом записали его имя и препроводили во французскую жандармерию, где все начнется сызнова; после этого я распорядился, чтобы его отпустили домой. Но прежде мне пришлось вместе с ним притащить обе корзины, что все еще стояли на набережной. Мы не произносим ни слова, внизу раскинулось море, волшебно прекрасное в светлую, ясную лунную ночь, и на его легких волнах покачиваются черные лодки; на пешеходной дорожке одиноко и сиротливо стоят обе корзины. Мы берем по одной, и спокойно, как хорошие товарищи, несем их в комендатуру, мне хочется сказать парню, что ему нечего бояться, но я ничего не говорю, поскольку, на мой взгляд, это будет воспринято как сочувствие, поэтому мы прощаемся коротким «au revoir», я смотрю ему вслед и вижу, как он бежит по освещенной улице, старательно обегая лужи…

Этот парень, этот безобидный парень со смуглым лицом, худой и голодный… Они обрушат на него настоящий бумажный поток, я с ужасом думаю об этом, Господи, помоги ему!

Я действительно часто стыжусь своей хорошей жизни; странно, но мне стыдно перед солдатами и перед гражданскими тоже, хотя здесь все не так уж и благополучно; когда я увидел этого парня, то сразу понял: это я виноват в том, что он ворует дрова; да, я искренне завидую его бедности, удивительному величию духа, его холодной, «притворной» неосведомленности; было бы ужасно, окажись я богатым; помоги мне, Господи, снова стать совсем бедным; совсем бедным, а не сердобольным богачом; о-о-о, это было бы самое ужасное, поэтому я непрестанно молю Его оставить мое сердце несчастным и бедным, всегда, всегда только бедным… Ни за что на свете не хотел бы потерять это стремление; только бы ощущать единение с каждым нищим, с наинесчастнейшим из несчастных.

Мне всегда хотелось быть бедным, таким, кто идет ночью воровать дрова; ах, как часто я не только ночью, но и днем… Господи, никогда не мечтал о спокойной, полностью безопасной жизни; иначе можно легко потерять Бога… так что этот худой, смуглый юный рыбак воистину явился мне как предостережение, как серьезное и суровое предостережение, которое я хочу буквально вписать в мою совесть.