Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 50 из 84

Когда вас раз сто в теченье дня

На ходу на сходствах ловит улица…

Хрестоматийно знакомая строфа прорвалась сквозь заслоны памяти, ошеломив меня новизной и точностью, будто я сам ее только что сочинил. Это не было игрой «в строчки», я не мог и не смел и не желал нарушить поэтическое целомудрие строфы иноплеменным словом. Мне это и в голову не пришло. Стихи открылись, как прибежище моих бед.

Я гнал машину сквозь шпалеры фонарей на сиротливых ночных проспектах, и Тала все перебегала мостовые и вскакивала в подъезды.

— Nevermore, — повторял я вслух. И произносил это слово еще и еще. То, что произошло, было заключено именно в этом слове, которое нельзя перевести нашим «никогда».

Оно было безысходнее и многозначнее. В нем и «никогда больше», и «непоправимость», и обреченное «прости меня», и что-то еще, чему нет названия в людских лексиконах. Но «совместное присутствие этих значений» не становилось источником прекрасного. Оно было источником моей боли и моей любви.

Но, может, прекрасное, то есть искусство, оттого и сродни любви, что оба они тысячеименны в каждом звуке и все-таки непознаваемы.

Непостижимость, всесильная перед познанием, таким беспомощным во всей своей современной вооруженности, — вот что мучило меня. Стена, смерть, которую не одолеешь пониманием.

Начало светать, и сизые капли фонарей дневного света одна за другой стекли и растворились в ясной бледности неба, росшей от горизонта. Мне захотелось поехать на окраину, к тем новостройкам, где я недавно выбирал «натуру» и где мне открылась туманная эстакада. Наверное, и сейчас, на рассвете, туман висел над шоссе. Я выехал за город и обернулся.

Над землей было чисто, но я представил себе голубое полотнище, натянутое поперек шоссе, и женщину с мужчиной, идущих в обнимку над землей.

Это были мои герои, и я узнал их — Тала и Димка. Они шли, плоские силуэты, и я — убей Бог — не мог расслышать, о чем они говорили.

Но я тут же оттолкнул Димку, я сбросил его вниз, на зеленую разделительную полосу, и сам встал рядом с Талой, и мы пошли на белом экране города, и было видно, как я держал ее за плечи.

— Тала, — сказал я, — не оставляй меня, ради Бога. Я же так люблю тебя. Я тебя безумно люблю. Я просто помру. Не оставляй меня.

Жаль, что для концовки фильма эти слова мои не годились. Такое уже было в кино тысячи раз. Надоело.

Ксения Троицкая

Пророчество домоправительницы Тарских Прасковьи сбылось.

После Пашкиной смерти я стала заходить к Пал Палычу, и странный дом бывшего рабочего поэта Пролетарского, несмотря на невыветривающийся воздух утраты, почему-то вносил умиротворение в мою душу.

Пал Палыч уже не играл на губах «зорю», он вообще потишал и сник, но своей привычки в каждом событии и явлении находить доброе начало не оставил. Как и манеры повторять слова.

Прасковья же Васильевна посуровела пуще прежнего, и круг приходящих, отмечаемый ее благорасположением еще более сжался. Как ни странно, под благоволение попала и я. Каждое мое посещение было означено церемонимейстерским оглашением:

— Прошу до гостиной!

Я робко сопротивлялась:

— Да ладно, я уж тут.

Но Поля была непреклонна:

— Нельзя. Вы человек промысленный. Не первый по второй, не второй по третьей.

В своей комнате, которую она и именовала «гостиной» Поля (как звали Тарские Прасковью Васильевну) водружала меня за стол, покрытый бархатной скатертью, и я смирно сидела под неусыпным оком старинных напольных часов.





Во время последнего моего посещения Поля уведомила:

— Щас моментом — чай. Только скатерку сменить. У соседей фасон срисовала.

Она убрала бархатное покрытие, и стол был одет в клетчатую скатерть, обрамившую круглую столешницу длинным, в пол, воланом.

— Я все на них удивляюсь, — пояснила Поля, — как такую скатерку изделали — в талию! Вот у них срисовала. Думала, Пашенька залетку приведет, а у нас хозяйственно. Теперь больше — все.

Отправляясь на кухню за чайником, она притормозила у двери:

— Да, шоб не забыть. У четверг конец света.

Именно в четверг я забежала пообедать в Дом журналиста. Просторный зал был битком набит, приткнуться было некуда. И тут с углового столика мне помахали:

— Ксения! Сюда, сюда! Есть место.

За столиком сидели трое известинцев, среди них Коля Васнецов, вчера мне сказали, что две недели назад он уезжал в Африку. Он и поманил меня.

Обед клубился. Бутылку водки ребята уже споловинили, жареная осетрина на блюде с маркой «общепит» вызывающе благоухала.

— Осетринки-с? — Предложил мне Коля. И подмигнул приятелям. — Так вот, представьте себе: провинциальный городишко, скука вселенская, тело швырнуть некуда… Ты извини, Ксения, я дорасскажу. Куда податься? Вижу афиша: концерт скрипачки N. Обозначим ее N. Пошел. Хотя предвижу: надо бы для профилактики беруши прихватить. И вдруг на сцену выходит некое явление, все исключительно тонкое и черное. Что туалет, что волосы. И дает «Рондо каприччиозо». Но как! Я так потрясся, что даже в личность вглядеться не смог. Но!.. — он со значением поднял указательный палец, — после концерта выяснилось, что в гостинице мы в соседних номерах. Детали опускаю, щадя слух присутствующих здесь дам. Скрипачка моя оказалась осетинкой с темпераментом, присущим жителям Кавказа. Ходила у меня потом под кодовым названием «осетинка на вертеле». Так что — кто еще осетринки желает?

Ребята хохотали, пошли встречные новеллы, мое присутствие внимания их не поглотило. И вдруг Коля схватил меня за руку:

— А мы же тебя сейчас в Афинах поминали!

— Кто — мы? — Мой голос сразу сдал.

— Да я там встретил твоего приятеля Мемоса Янидиса.

Сколько лет я ждала этой фразы от кого угодно, сколько раз представляла, как обрушу на собеседника тысячи вопросов, пытаясь разузнать все мельчайшие подробности, сколько раз чувствовала, как счастливо закружится мир. Я выдавила еле-еле, потому что все внутри меня окоченело:

— Ну и как он?

— О, мужик — молоток! Класс! Недавно из тюряги, а уже работает, женился, баба с пузом. Я у них и дома был. Баба у него — гигант, я таких просто не видел. Этакая воркующая великанша. Пузо — купол кафедрального собора, греки, между прочим, православные. Бюст — парфенонова колонна в горизонтали. Вошла — все пространство собой заполнила. Мемос о тебе расспрашивал, о ребятах твоих. Говорит, вы ему здорово в Москве помогли.

Коля говорил и говорил, я не вслушивалась. В виски билось: «Женился, баба с пузом, женился, баба с пузом…»

Сердце болело нестерпимо. Да, это не расхожий оборот «болит сердце». Кто-то воткнул в него ржавую спицу и сладострастно ею ковырял.

Я боялась закричать, расплакаться или, напротив, превратиться в библейский соляной столб. Я не могу выразить, что со мной было. Я только знала, что не в состоянии ни минуты оставаться на людях. Пробормотав что-то невнятное, я кинулась из ресторана.

И наступил конец света. Непонятно было, почему на улицах неподвижно стоят дома, почему прохожие передвигаются беспрепятственно, почему автомобили окликают друг друга редкими вкрадчивыми гудками? Ведь все обязано рухнуть, исчезнуть, жизнь должна прекратиться.

Жизнь пресеклась. Что же случилось? Мемос предал меня? Разлюбил? Полюбил другую? Или все эти годы я лелеяла несуществующее, придуманное? Но ведь для меня-то это и было жизнью. А для него?

Впрочем, все это не имело значения. Важно было одно-единственное: его нет у меня. Он отнят, отторгнут, и это отторжение, отнятие безысходней, безнадежней тюремных ограничений, расстояний, лет.

«Конец света» — было и любимым выражением моей подруги Кати Москвиной. Но в ее устах это было свидетельством высшего достижения в чем-то, знаком совершенства. Шла ли речь о талантливом полотне, книге или о ногах звукооператора Зины, работавшей с ней.