Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 84

— Правда? — отключенно удивился Рома. — Значит, он приехал. Вполне возможно. Я его живьем-то не видел никогда.

* * *

Я думал о Димкиной фразе: «Мы вкладываем в слова несколько значений, потому что совместное присутствие этих значений в сознании может быть источником прекрасного…» И дальше о науке.

Собственно, когда я ратую за подтекстный, может, иронический диалог, за разговор без прямой назывательности — это и есть поиски прекрасного. Особенно сегодня. А может, мне повести моих героев на туманную эстакаду и заставить их говорить о науке и искусстве этими словами? И там, где слова обретут единозначность, пойдет речь о науке, а где многозначность — о чувствах? Это и будет лирическая сцена, но на туманные мои подмостки выйдут сегодняшние персонажи — ученые, для которых жизнь ни в одном ее движении немыслима без их дела.

Я думал об этом по дороге на Арбат. С того пожара прошло шесть дней, и я ни разу не видел Талу, даже не звонил. Конечно, я объяснял себе это мое молчание тем, что нужно было уйти в работу, как говорится, «не рассредотачиваться». Но, если быть честным, дело было в Димке. Если он ее «впечатлил», вернуть интерес к себе можно было только этим исчезновением. Пусть помечется в догадках и поскучает. А вот сейчас я нагряну без звонка, и она будет рада, что я все-таки есть.

Но когда я вошел в Талин двор, я увидел, как в проеме подъезда исчезает Димкина фигура. Он шел к ней. И я остался во дворе.

Я стоял под ее окнами, представляя минуту за минутой там, внутри. Вот он входит, а она стоит, прислонившись к дверному косяку, и держит на плече светлый блик, и он стирает этот блик ладонью и целует ее.

Я мучил себя этими воображаемыми подробностями и твердил: «Ну ладно, хватит, надо отчаливать». И стоял. Стоял, ожидая, когда приглушится свет в ее окне. Свет не гас.

Наконец я заставил себя отвернуться и сделать два шага к воротам.

* * *

— Почему ты так поздно? — спросила Тала. — Я уже легла.

Ничего она не легла. Была причесана по-дневному, и лицо у нее было дневное. И то, что я после «столь долгого отсутствия» все-таки явился, не наполнило ее ликованием.

— Может быть, я войду? У меня есть ряд сюжетов для твоих сновидений.

Я прошел и сел на тахту. Потом протянул к Тале руку, чтобы усадить рядом. Но она сняла табуреточку с «чиппендейла», поискала для нее место и, так как на полу места не оказалось, поставила на тахту рядом со мной. А сама села на стул. Она вытянула ноги в синих брюках, и ноги эти, длинные-длинные, казались бесконечными, теряясь где-то под тахтой.

— Ну как, ты уже остудилась после пожара?

Она, точно проверяя, не теплятся ли еще жаркие отсветы на ее лице, провела ладонями по бровям, по вискам, и кисти рук уплыли под волосы, за шею:

— Я остудилась после пожара.

— Тогда я тебе расскажу, какой будет концовка картины.

— Не приходи больше, — сказала она безучастно.

— Никогда? — спросил я, стараясь сделать голос как можно более веселым.

— Никогда.

— Выходит, крикнул ворон: «Nevermore!», крикнул ворон: «Никогда»? А я и не слышал.

— Хватит! — закричала вдруг Тала и, выпрямившись на стуле, поджала под него ноги. — Эта вечная клоунада мне осточертела.

Я даже вздрогнул, отчего табуреточка пошатнулась и доверчиво припала к моему плечу. Я поцеловал табуретку в красную лысину и обнял ее паучьи ножки:

— Не пугайся, дружок, Тала сердится потому, что она устала.

— Да, устала! — в каком-то осатанении крикнула еще громче Тала. — Я устала от этих спектаклей, которые должны заменять чувства на манер «Новой волны». Я устала от твоей бездарности. Да, ты доморощенный гений и не подозреваешь, как ты бездарен в любви, как ты не способен ни на одно настоящее проявление… — Она замолчала, а потом сказала почти сочувственно: — Ты и в творчестве, наверное, бездарен. Я не верю, чтобы человек, сортирующий чувства на диалоги и подтексты, мог что-то настоящее сделать в искусстве.

— Ну, разумеется, теперь у нас в гениях мсье Раздорский. Он, уж бесспорно, способен на настоящее. — Я проклинал себя, произнося эту фразу, изобличающую мою ревность и мое мужское поражение, но остановиться не мог.

Но Тала не воспользовалась моей слабостью, она ответила очень серьезно:

— Видимо, да. Он органичен и един в том, что делает и как живет.

Я вспомнил Хуанито: «Это главный закон нашей профессии».





Нет, положительно нужно выдираться из их опасного единообразия.

А сказал:

— Что ж, переживи с ним свои десять секунд бессмертия в любви на манер госпожи Троицкой.

— Дай-то Бог, — сказала Тала.

— Ну и отлично. Вот и рабочая группа снова в сборе, и автор при деле. Можно запускать серию. Правда, без меня. Онэ унз, как говорят германцы.

— Конечно, — согласилась Тала. Согласилась с прежней легкостью общения.

— Видимо, ворон-таки крикнул. — Я все не хотел сдаваться, но на этот раз она даже не обратила внимания на мои слова.

— И еще я устала от вечных забот о своей современности, потому что мне тридцать лет и я все время могу стать старомодной. Иди, пожалуйста.

Она прошла к двери и остановилась в дверном проеме, как всегда. Но я понимал, что она уже не выходит встречать меня, а просто ждет, чтобы я скорее выметался.

Когда я шел к машине, на другой стороне переулка, против Талиных окон, я увидел долговязую фигуру.

— Добрый вечер! — сказал Димка и размяк в глупейшей улыбке.

— Салют, камарадо! Что за странный пост?

Димка улыбнулся еще блаженнее:

— Я ей сказал, что буду стоять тут все время. Если она вдруг проснется и посмотрит в окно, я всегда буду здесь. Пусть заснет, потом опять проснется и опять посмотрит, и я опять буду здесь.

Я хмыкнул:

— А потом она однажды проснется и скажет: «Мальчик, тебе не холодно? Иди погрейся на моей тахте».

Димка склонил набок голову, словно силился понять смысл сказанного мной. И как-то озабоченно и убежденно произнес:

— Вы безвкусны. В искусстве это очень опасно. Вы же работаете в искусстве.

Я не стал с ним прощаться. Я отвернулся и увидел телефонную будку. Я вынул из кармана двухкопеечную монету и когда открывал дверь будки, у меня томительно засосало под ложечкой, потому что вдруг эта чертова будка напомнила тот первый разговор с Талой.

— На проводе! — сказал в трубке Ромкин полубас.

Откуда-то из глубины его комнаты Майкин голос крикнул: «Если Василий — зови ужинать к нам».

— На проводе! — повторил Ромка.

Я повесил трубку.

Всю ночь я мотался на машине по городу. С городом что-то случилось. Началось это у телефонной будки и все длилось и длилось, не давая мне опомниться. Город вдруг утратил свои обычные очертания, он уже не был сложен из домов и располосован пустынностью улиц. Он превратился в какой-то зверинец, в котором то и дело распахивались двери клеток, выпуская мне наперерез стаи подробностей.

От памятника Пушкину на меня в шахматном строю двинулись осколки битого кирпича, которым посыпают дорожки. Когда-то Тала разложила их у подножия памятника, ожидая, пока я закончу разговор в редакции «Известии». «Вот какой у тебя был разговор, — сказала она, показывая на камешки, — вот так сидели литсотрудники, так завотделом, так ты и так они тебя атаковали. Дело плохо — от тебя остался щебень и прах. Точно?»

И сама Тала выходила мне навстречу в разных концах города. Она бежала через улицу к дверям дежурной аптеки, ловила такси посреди площади, вскакивала в десятки подъездов. Она бесконечно отражалось в витринных глубинах, возникая откуда-то изнутри, выкликаемая раскачиванием фонаря или светом уходящего троллейбуса. Это было самым мучительным, потому что я вдруг ощутил, что ее постоянное сходство с зыбким отражением утверждает бесплотность, недосягаемость для меня.

Пощадят ли площади меня.

Ах, когда б вы знали, как тоскуется,